Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Шолохов М.А. / Поднятая целина

Поднятая целина [31/47]

  Скачать полное произведение

    Шалый нагнул голову, долго молчал, вертел сорванную травинку, и так странно выглядела она - хрупкая и невесомая - в его огромных, черных, почти негнущихся пальцах, что Давыдов невольно улыбнулся. А Шалый внимательно разглядывая что-то у себя под ногами, как будто от этого разглядывания зависел его ответ. После долгого молчания он спросил:
     - Весною ты говорил на собрании, чтобы Атаманчукова исключили из колхоза?
     - Ставил я такой вопрос. Ну и что?
     - Исключили его?
     - Нет. А жаль, надо было исключить.
     - Жаль-то жаль, да не в жалости дело...
     - В чем же?
     - А ты вспомни, кто выступал против этого. Не помнишь? Так я тебе напомню: и Островное, и Афонька-кладовщик, и Люшня, и ишо человек двадцать. Они-то и завалили на собрании твой добрый совет, повернули народ против тебя. Стало быть, Островнов не один орудует. Тебе это понятно?
     - Дальше.
     - Можно и дальше. Так чего же ты спрашиваешь, почему я не выступаю на собраниях? Я выступлю раз, другой, а третий раз и выступить не успею: стукнут меня в этой же кузнице и тем же куском железа, какой я недавно на огне грел и в руках пестовал - вот и кончились мои выступления. Нет, парень, устарел я выступать, выступайте уж вы одни, а я ишо хочу понюхать, как в кузне окалина пахнет.
     - Ты, отец, что-то преувеличиваешь опасность, факт! - неуверенно сказал Давыдов, еще целиком находясь под впечатлением только что рассказанного кузнецом.
     Но тот внимательно посмотрел на Давыдова черными, навыкате глазами, насмешливо сощурился:
     - По-стариковски, сослепу, может, я и преувеличиваю, как ты говоришь, ну, а ты, парень, вовсе эти ихние опасности не зришь. Молодая суета тебя окончательно затемнила. Это я тебе окончательно говорю.
     Давыдов промолчал. Теперь пришла его очередь призадуматься, и он задумался надолго, и уже не Шалый, а он вертел в руках, но только не травинку, а поднятый им ржавый шурупчик... Многим свойственна эта необъяснимая потребность в минуты раздумья вертеть или теребить в руках какой-нибудь первый попавшийся на глаза предмет...
     Солнце давно уже перевалило за полдень. Тени переместились, и горячие солнечные лучи, падающие в отвес, жарко палили покрытую дерном, осевшую и поросшую бурьяном крышу кузницы, стоявшие неподалеку косилки, запыленную возле дороги траву. Над Гремячим Логом стояла глухая полуденная тишина. Ставни в домах закрыты; на улицах безлюдно; даже телята, с утра праздно скитавшиеся по проулкам, скочевали к речке, попрятались в густой тени белотала и верб. А Давыдов и Шалый все еще сидели на солнцепеке.
     - Пойдем в кухню, в холодок, а то я к такому солнцу непривычный, - вытирая пот с лица и лысины, не выдержав жары, сказал Шалый. - Старый кузнец - все одно как старая барыня: не любители они солнышка, всю свою живуху в холодке - всяк по-своему - прохлаждаются...
     Они перешли в тень, присели на теплую землю с северной стороны кузницы. Вплотную придвинувшись к Давыдову, Шалый загудел, как шмель, запутавшийся в повители:
     - Хопрова с бабой убили? Убили. А за что убили? По пьяной лавочке? Нет, то-то, парень, и оно... Нечисто тут дело. Человека ни с того ни с сего убивать не станут. А я так глупым стариковским умом рассуждаю: ежели б он не угодил Советской власти - его бы заарестовали и убили по приговору, не втихаря, а уж ежели его убили втихаря, воровски, ночью, да ишо с женой, то не угодил он врагам Советской власти, иначе и быть не может! А зачем бабу его убили, спрошу я тебя? Да затем, чтобы она этих убивцев властям не выдала, она их в лицо знала. А мертвые не говорят, с ними спокойнее, парень... Иначе и быть не может, это я тебе окончательно говорю.
     - Положим, обо всем этом и без тебя мы знаем, догадываемся, но вот кто убил - этого фактически никто не знает. - Давыдов помолчал и сделал лукавый ход, добавил: - И никто никогда не узнает!
     Шалый будто и не слыхал его последних слов. Он сжал в горсти густо побеленную сединой бороду, широко улыбнулся:
     - До чего же приятно тут, в холодке. У меня в старое время был такой случай, парень. Как-то перед покосом хлебов ошиновал я богатому тавричанину четыре хода. Приехал он хода забирать, как зараз помню, на буднях, в постный день, то ли в среду, то ли в пятницу. Расплатился со мной, похвалил мою работу и поставил магарыч, работников своих, какие лошадей под хода пригнали, позвал. Выпили. Потом я поставил. И эту выпили. Богатенький он был хохол, но, на редкость, из богатеньких, хорошей души человек. И вот вздумалось ему, парень, загулять. А у меня работ, самая горячая пора, до черта всяких заказов. Я ему и говорю: "Ты, Трофим Денисович, пей с работниками продолжай, а меня уволь, парень, не могу, работы много". Он на это согласился. Они продолжают водочкой заниматься, а я пошел в кузню. В голове у меня гул, но на ногах держусь твердо и в руках твердость есть, а между прочим, парень, я все-таки окончательно пьяный. На этот грех, подъезжает к кузне тройка с бубенцами. Выхожу. В легком плетеном тарантасе сидит под зонтом известный на всю нашу округу помещик Селиванов, гордец ужаснейший и сука, каких свет не видывал... Кучер его - белый, как стенка, руки трясутся - отстегивает постромки у левой пристяжной. Недоглядел он, и пристяжная расковалась в дороге. Вот ему этот барин и вкалывает: "И такой, дескать, ты и сякой, и уволю тебя с должности, и в тюрьму посажу, через тебя я к поезду могу опоздать", - и все такое прочее. Но у нас, на Дону, парень, при царизмах казаки перед помещиками спину не особенно гнули. Так что и этот Селиванов: мне бы раз плюнуть да растереть, хотя он и самый богатый помещик. Вот вышел я, веселый от водки, стою возле двери, слушаю, как он кучера на все корки отчитывает. А меня зло, парень, разбирает окончательно до горячего. Увидел меня Селиванов и шумит мне: "Эй, кузнец, иди-ка сюда!" Хотел я сказать ему: "Тебе надо - ты и иди", - но надумал другое: иду к нему, улыбаюсь, как родному, подошел к тарантасу, протягиваю руку, говорю: "Здорово, браток! Как живешь-можешь?" У него от удивления золотые очки с носа упали; ежели бы не были они привязанные на черном шнурке, непременно разбились бы! Надевает он обратно на нос эти очки, а я руку держу протянутую, а она у меня черная, как сажа, грязнее грязи. А он будто и не видит мою руку, сморщился весь, как горького хватил, и через зубы этак процеживает: "Ты что, пьяный? Куда ты свою лапу протягиваешь, немытое рыло?" - "Как же, говорю, не знаю, очень даже знаю, кто ты таков! Мы же с тобой, говорю, как родные братья: ты от солнца под зонтом хоронишься, а я - в кузне, под земляной крышей; в будний день я выпимши, ты это верно приметил, но и ты, должно быть, не только по воскресеньям, как рабочий люд, пьешь: носик-то у тебя с красниной... Выходит, что обое мы с тобой дворянского роду, не как иные прочие. Ну, а ежели ты гребуешь мне руку подать, потому что у тебя она белая, а у меня черная, так это уж зависящее от твоей совести. Помрем, и обое с тобой одинаково побелеем".
     Молчит Селиванов, только губами жует да с личика меняется. "Тебе что, спрашиваю, лошадку подковать? Это мы живо спроворим. А кучера-то зря ругаешь. Он у тебя, видать, бессловесный. Ты лучше меня выругай. Пойдем с тобой, браток, в кузницу, двери поплотнее притворим, а ты попробуй меня там выругать. Люблю я рисковых людей".
     Молчит Селиванов, а с личика все больше меняется то в одну сторону, то в другую. То беленький станет, то красненький, - но молчит. Подковал я его пристяжную, подхожу к тарантасу. Он будто и не видит меня, протягивает кучеру серебряный рублевик и говорит: "Отдай этому хаму". Взял я от кучера рублевик и кинул в тарантас Селиванову под ноги, а сам улыбаюсь, будто от удивления, и говорю: "Что ты, браток, да разве с родни берут деньги за такую малость? Жертвую тебе на бедность, заезжай в кабак, выпей за мое здоровье!" Тут мой помещик стал и не беленький и не красненький, а какой-то синенький; визжит тонким голоском на меня: "За твое здоровье... Чтоб ты сдох, подлец, хам, сицилист, так твою и разэтак! Станичному атаману буду жаловаться! В тюрьме сгною!"
     Давыдов так оглушительно расхохотался, что с крыши кузницы в испуге сорвалась стайка воробьев. Посмеиваясь в бороду, Шалый стал сворачивать папироску.
     - Значит, не поладили с "братом"? - еле выговаривая слова, спросил Давыдов.
     - Не поладили.
     - А деньги? Выкинул он из тарантаса?
     - Я бы ему выкинул... Укатил со своей рублевкой. Тут не в деньгах, парень, дело...
     - А в чем же?
     Давыдов смеялся так молодо и заразительно, что и Шалый развеселился. Он, похохатывая, махнул рукой:
     - Опростоволосился я малость...
     - Говори же, Сидорович. Чего тянешь? - Давыдов в упор смотрел на Шалого мокрыми от слез глазами.
     А тот только рукою отмахивался и, широко раскрыв забородатевшую пасть, смеялся гулким, грохочущим смехом.
     - Да ну же, рассказывай, не томи! - молил Давыдов, забывший в этот миг о недавнем серьезном разговоре и целиком отдавшийся минутному самозабвенному приступу веселья.
     - Да что там говорить... да чего уж там! Он, видишь, парень, и хамом меня обзывал, и негодяем, и по-всякому, а под конец даже вовсе захлебнулся, ажник ножками по днищу тарантаса застукал и шумит: "Сицилист, такой-сякой! В тюрьму засажу!" А в те поры я не знал, что такое сицилист... Революцию - это знал, что она означает, а "сицилист" - не знал, и подумал я тогда, что это самое что ни на есть подсердечное, тяжелое ругательство... В ответ ему говорю: "Сам ты сицилист, сукин сын, и езжай отсюда, пока я тебя не изватлал!"
     Новый приступ хохота уложил Давыдова навзничь. Шалый дал ему высмеяться вдоволь, закончил:
     - А через сутки меня за приводом - к станичному атаману. Расспросил он меня, как было дело, посмеялся вроде тебя и отпустил без высидки при станичном правлении. Он сам из бедненькой семьи офицерик был, ну, ему и лестно было, что простой коваль богатого помещика мог так оконфузить. Только перед тем как выпроводить меня, сказал: "Ты, казачок, аккуратней будь, язык не дюже вываливай, а то зараз время такое, что нынче ты куешь, а завтра тебя подкуют на все четыре, чтобы до самой Сибири по этапу шел, не осклизался. Понятно тебе?" - "Понятно, говорю, ваше высокоблагородие", - "Ну, ступай, и чтоб духу твоего тут не было. А Селиванову я сообщу, что семь шкур с тебя спустил". Так вот, парень, какие дела были-то...
     Давыдов поднялся, чтобы распрощаться с разговорчивым кузнецом, но тот потянул его за рукав рубахи, снова усадил рядом с собой и неожиданно спросил:
     - Так, говоришь, сроду не узнают, кто Хопровых побил? Тут, парень, твоя ошибка. Узнают. Окончательно узнают, дай только время.
     Как видно, что-то знал старик, и Давыдов решил идти в открытую.
     - А ты кого грешишь, Сидорович? - прямо спросил он, испытующе глядя в черные с красноватыми белками, воловьи глаза Шалого.
     Тот бегло взглянул на него, уклончиво ответил:
     - Тут, парень, очень даже просто можно ошибиться...
     - Ну, а все-таки?
     Уже не колеблясь. Шалый положил руку на колено Давыдова, сказал:
     - Вот что, подручный, уговор дороже денег: на меня не ссылаться в случае чего. Согласный?
     - Согласен.
     - Так вот, и тут дело не обошлось без Лукича. Это я тебе окончательно говорю.
     - Ну, бра-а-ат... - разочарованно протянул Давыдов.
     - Я Селиванову был "братом", а тебе в отцы гожусь, - с досадой проговорил Шалый. - Я же тебе не говорю, что сам Яков Лукич порубил Хопровых, а говорю, что без него тут не обошлось, ты это, парень, понимать должон, ежели тебя бог разумом не обидел.
     - А доказательства?
     - А ты что, в следователи определился? - шутливо спросил Шалый.
     - Раз уж зашел разговор, ты, Сидорович, не отшучивайся, а выкладывай все как есть. В прятки нам играть нечего.
     - Плохой из тебя, парень, следователь, - убежденно заявил Шалый. - Ты только не спеши, родимец тебя возьми, и я тебе все выложу, выложу окончательно, а ты успевай только глаза протирать... Ты вот ни к селу ни к городу с Лушкой связался, а на черта она тебя нужна? Лучше этой хлюстанки ты бабы не мог найти?
     - Ну; это не твое дело, - отрезал Давыдов.
     - Нет, парень, это не только мое дело, но и всего колхоза.
     - Это еще почему?
     - А потому, что ты связался с этой сукой семитаборной и хужее работать стал. Куриная слепота на тебя напала... А ты говоришь - не мое дело. Это, парень, не твоя беда, а наша общая, колхозная. Ты, небось, думаешь, что ваши шашни с Лушкой шиты-крыты, а про вас в хуторе все до ниточки знают. Вот и мы, старики, соберемся иной раз и маракуем промеж себя: как бы тебя от этой Лушки, лихоманка ее затряси, отлучить? А почему? Да потому, что такие бабы, как Лушка, мужчинов не на работу толкают, а от работы таскают, вот мы и беспокоимся за тебя... Парень ты хороший, смирный, непьющий, одним словом - не дюже лихой, а она, кусок стервы, тем и воспользовалась: села на тебя верхи и погоняет. Да ты сам знаешь, парень, чем она тебя погоняет да ишо и гордится перед народом: "Вот, мол, я каких объезживаю!" Эх, Давыдов, Давыдов, не ту бабу ты нашел... Как-то мы, старики, сидели в воскресенье у Бесхлебнова на завалинке, а ты мимо шел, дед Бесхлебнов поглядел тебе вслед и говорит: "Надо бы нашего Давыдова на весах взважить - сколько он до Лушки тянул и сколько зараз. Считай, добрую половину веса она с него спустила, просеяла, как сквозь сито. Непорядок это, старики: ей - отсевная мука, а нам - отруби..." Веришь, парень мне от этих слов стыдно за тебя стало! Как хочешь, а стыдно. Будь ты у меня в кузне подручным, никто из хуторных и "ох" бы не сказал, но ведь ты же всему нашему хозяйству голова... А голова - великое дело, парень. Недаром в старину, когда казаков на сходах за провинку секли, была такая поговорка: "Пущай... будет красная, была бы голова ясная". А вот голова-то у нас в колхозе и не дюже ясная, трошки мазанная. Потерлась эта голова возле Лушки и деготьком вымазалась. Да найди ты какую-нибудь стоящую девку или, скажем, вдову, никто тебе и слова не сказал бы, а ты... Эх, Давыдов, Давыдов, залепило тебе глаза! И я так думаю, что не от Лушкиной любви ты с тела спал, а от совести, совесть тебя убивает, это я окончательно говорю.
     Давыдов смотрел на пролегшую мимо кузницы дорогу, на воробьев, купавшихся в пыли. Лицо его крыла заметная бледность, на шелушащихся скулах выступили синеватые пятна.
     - Ну, кончай базар! - невнятно сказал он и повернулся к Шалому. - Без тебя тошно старик!
     - А оно, когда с похмелья стошнит, человеку легче становится, - как бы вскользь сказал Шалый.
     Несколько оправившись от смущения и неловкости, Давыдов сухо заговорил:
     - Ты мне давай доказательства, что Островнов - участник. Без доказательств и фактов это похоже на клевету. Обидел тебя Островнов, а ты на него и капаешь, факт! Ну, какие у тебя доказательства? Говори!
     - Болтаешь ты, парень, глупости, - сурово ответил Шалый. - Какая у меня может быть обида на Лукича? За трудодни? Так я своего все одно не упущу, я свое получу. А доказательствов у меня нету, под кроватью у Хопровых я не лежал, когда его бабу, а мою куму убивали-казнили.
     Старик прислушался к шороху за стеной и неожиданно легко поднял с земли свое могучее, коренастое тело. С минуту он стоял, чутко прислушиваясь, потом ленивым движением снял через голову грязный кожаный фартук, сказал:
     - Вот что, парень, пойдем-ка ко мне, холодненького молочка по кружке выпьем да там, в прохладе, и закончим наш разговор. Секретно скажу тебе... - Он наклонился к Давыдову. Гулкий шепот его, вероятно, был слышен в ближайших дворах хутора: - Этот чертенок мой не иначе подслушивает... Он всякой дыре гвоздь и поговорить с человеком сроду не даст, так свои уши и наставляет. Господи боже мой, сколько разного тиранства от него принимаю - нет числа. И неслух-то он, и лентяй и баловен без конца-краю, а к кузнецкому делу способный, то есть, окончательно! За что ни ухватится, чертенок, - все сделает! К тому же сиротка. Через это и терплю все его тиранства, хочу из него человека сделать, чтобы моему умению наследник был.
     Шалый прошел в кузницу, бросил фартук на черный от копоти верстак, коротко сказал Давыдову: "Пошли!" - и зашагал к дому.
     Давыдову хотелось бы поскорее остаться одному, чтобы поразмыслить обо всем, что услышал от Шалого, но разговор, касающийся убийства Хопровых, не был закончен, и он пошел следом за развалисто, медвежковато шагавшим кузнецом.
     Молчать всю дорогу Давыдов почел неудобным, потому и спросил:
     - Какая у тебя семья, Сидорович?
     - Я да моя глухая старуха, вот и вся семья.
     - Детей не было?
     - Смолоду было двое, но не прижились на этом свете, померли. А третьего баба мертвенького родила и с той поры перестала носить. Молодая была, здоровая, а вот что-то заклинило ей, заколодило, и - шабаш! Что мы только не делали, как ни старались, а все без толку. Баба в те годы пешком в Киев ходила, в лавру, дитенка вымаливать, все одно не помоглось. Перед уходом я ей сказал: "Ты мне хучь хохленочка оттуда в подоле принеси". - Шалый сдержанно хмыкнул, закончил: - Обозвала она меня черным дураком, помолилась на образа и пошла. С весны до осени проходила, только все без толку. С той поры и стал я разных сиротков воспитывать и приучать к кузнечному делу. Темно люблю детишечек, а вот не привел господь на своих порадоваться; так-то бывает, парень...
     В опрятной горенке было полутемно, тихо и прохладно. Сквозь щели закрытых от солнца ставней сочился желтый свет. От недавно вымытых полов пахло чебрецом и слегка - полынью. Шалый сам принес из погреба запотевшую корчагу молока, поставил на стол две кружки, вздохнул:
     - Хозяйка моя на огород откомандировалась. И жара ее, старую холеру, не берет... Так ты спрашиваешь, какие у меня доказательства? Скажу окончательно: утром, когда Хопровых побили, пошел я поглядеть на убитых, покойная баба Хопрова мне как-никак кумой доводилась. Но в хату народ не пущают, милиционер возле двери стоит, ждет, когда следователь приедет. И я постоял возле крыльца... Только гляжу - след на крыльце знакомый мне... На крыльце-то натоптано, а один след - в сторонке к перилам.
     - Чем он тебе показался знакомым? - спросил живо заинтересованный Давыдов.
     - Подковкой на каблуке. След свежий, ночной, прямо печатный, и подковка знакомая... Таких подковок вроде бы никто в хуторе на сапогах не носит, кроме одного человека. И обознаться я никак не мог, потому что это - мои подковки.
     Давыдов нетерпеливо отставил кружку с недопитым молоком.
     - Не пойму. Говори яснее.
     - Тут и понимать нечего, парень. Ишо при единоличной жизни, года два назад, на провесне заходит ко мне в кузню Яков Лукич, просит ошиновать ему колеса на бричку. "Вези, говорю пока работы у меня мало". Привез он, посидел у меня в кузне с полчаса, покалякали о том, о сем. Поднялся он уходить, стоит возле горна, железным хламом интересуется, ковыряет его, а у меня там всякая рухлядь валяется, старье всякое. Нашел он две старые подковки с английских ботинков, во весь каблук - ишо с гражданской войны они завалялись - и говорит: "Сидорович, я у тебя эти подковки возьму, врежу их на сапоги, а то, видно, старый становлюсь, на пятку больше надавливаю, не успеваю каблуки на сапогах и на чириках подбивать". Говорю ему: "Бери, для доброго человека дерьма не жалко, Лукич. Они стальные, до смерти не износишь, ежели не потеряешь". Сунул он их в карман и пошел. Он про это дело, конечно, забыл, а мне - в памяти. Вот этую самую подковку на следу и приметил я... Как-то мне подозрительно это стало. Зачем, думаю, этот след тут оказался?
     - Ну, а дальше? - поторопил Давыдов медлительного рассказчика.
     - Дальше думаю: "Дай-ка я повидаюсь с Лукичом, погляжу как он следит своими обутками". Нарочно разыскал его, вроде по делу - про железо на лемехи спросить, глянул на ноги, а он в валенках! Морозцы тогда стояли. Будто между прочим, спросил у него: "Видал, Лукич, убиенных?" - "Нет, говорит, терпеть не могу мертвых глядеть, а особливо убиенных. У меня, говорит, на это сердце слабое. Но все-таки придется зараз сходить туда". И опять я спрашиваю промеж прочего разговора: "Давно ли, мол, видался с покойником?" - "Да давненько, говорит, ишо на той неделе. Вот, говорит, какие злодеи промеж нас живут! Решили жизни какого богатыря, а за что - неизвестно. Смирный он человек был, никого сроду не обидел. Чтоб у них руки, у проклятых, отсохли!"
     Так меня и обожгло всего! Он эти июдины слова говорит, а у меня аж колени трясутся, думаю про себя: "Ты сам, собака, был там ночью, и ежели не ты сам рубил Хопрова, то привел с собою кого-нибудь легкого на руку". Но никакого виду я ему не подал, и с тем мы разошлись. Но мысля проверить его следы застряла у меня в голове, как ухналь в подкове. Потерял он с сапог мой подарок или нет? Недели две я ждал, когда он из валенок вылезет и в сапоги обуется. Как-то оттеплело, снежок притаял, и я бросил работу в кузне, нарочно пошел в правление. Лукич - там, и в сапогах! Спустя время вышел он во двор. Я - за ним. Он свернул со стежки, пошел к амбару. Глянул я на его следы - печатаются мои подковки, не оторвались за два года!
     - Что же ты, проклятый старик, тогда ничего не сказал? Почему не заявил куда надо? - У Давыдова вся кровь бросилась в лицо. От досады и злости он стукнул по столу кулаком.
     Но Шалый смерил его не очень-то ласковым взглядом, спросил:
     - Ты что, парень, дурее себя ищешь? Я об этом вперед тебя подумал... Ну, заявил бы я следователю через три недели после убийства, а где тот след на крыльце? И я в дураках оказался бы.
     - Ты в этот же день должен был сказать! Трус ты паршивый, ты попросту побоялся Островнова, факт!
     - Был и такой грех, - охотно согласился Шалый. - С Островновым охлаждаться, парень, опасное дело... Лет десять назад, когда он был помоложе, не заладили они на покосе с Антипом Грачом, подрались, и Антип ему здорово навтыкал тогда. А через месяц у Антипа ночью летняя стряпка загорелась. Стряпка была построена близко к дому, а ветер в ту ночь был подходящий и дул как раз от стряпки прямо к дому, ну, занялся и дом. Сгорело все подворье ясным огнем, и сараи не удержались. Был у Антипа раньше круглый курень, а нынче живет в саманной хатенке. Так-то с Лукичом связываться. Он и давние обиды не прощает, не говоря уж про нынешние. Но не в этом дело, парень. Сразу-то сказать милиционеру о своем подозрении я не решился: тут-таки и оробел, а тут не был в окончательной надежде, что один Яков Лукич такие подковки носит. Надо было проверить - ить в гражданскую войну у нас полхутора английские ботинки носили. А через час на крыльце у Хопровых, небось, так натоптали, что и верблюжьего следа от конского нельзя было отличить. Вот она какая штука, парень, не дюже все это просто, ежели обмозговать все как следует. А нынче я тебя призвал не косилки глядеть, а поговорить по душам.
     - Поздно ты надумал, тугодум... - с укором сказал Давыдов.
     - Пока ишо не поздно, а ежели ты вскорости глаза свои не разуешь, то будет и поздно, это я тебе окончательно говорю.
     Давыдов помедлил, ответил, старательно подбирая слова:
     - Насчет меня, Сидорович, насчет моей работы ты много правильного сказал, и за это спасибо тебе. Работу свою мне надо перестроить, факт! Но черт его в новинку все сразу узнает!
     - Это верно, - согласился Шалый.
     - Ну и насчет расценок по твоей работе все пересмотрим и дело поправим. Около Островнова теперь придется походить, раз не взяли его с поличным сразу. Тут нужно время. Но только о нашем разговоре ты никому ни слова. Слышишь?
     - Могила! - заверил Шалый.
     - Может, что-нибудь еще скажешь? А то я сейчас пойду в школу, дело там есть к заведующему.
     - Скажу. Бросай ты Лукерью окончательно! Она тебя, парень, подведет под монастырь...
     - О, черт тебя возьми! - с досадой воскликнул Давыдов. - Поговорили о ней, и хватит. Я думал, ты что-нибудь дельное скажешь на прощанье, а ты опять за старое...
     - А ты не горячись, ты слушай старого человека пристально. Я тебе мимо не скажу, и ты знай, что она последнее время не с одним тобой узлы вяжет... И ежели ты не хочешь пулю в лоб получить, бросай ее, суку, окончательно!
     - От кого же это я могу пулю получить?
     Твердые губы Давыдова лишь слегка тронула недоверчивая улыбка, но Шалый приметил ее и рассвирепел:
     - Ты чего оскаляешься? Ты благодари бога, что пока ишо живой ходишь, слепой ты человек! Ума не приложу: почему он стрелял в Макара, а не в тебя?
     - Кто это "он"?
     - Тимошка Рваный, вот кто! На черта ему Макар сдался - не пойму. Я тебя для этого и позвал, чтобы упредить, а ты оскаляешься не хуже моего Ванятки.
     Давыдов непроизвольным движением положил руку в карман, навалился грудью на стол.
     - Тимошка? Откуда он?
     - Из бегов. Окромя откуда же?
     - Ты его видел? - тихо, почти шепотом спросил Давыдов.
     - Нынче у нас среда?
     - Среда.
     - Ну, так в субботу ночью видал я его вместе с твоей "Пушкой. Корова у нас в этот вечер не пришла из табуна, ходил ее, холеру искать. Возле полночи уже гоню ее, проклятую, домой и набрел на них возле хутора.
     - А ты не обознался?
     - Думаешь, Тимошку с тобой попутал? - насмешливо усмехнулся Шалый. - Нет, парень, у меня глаза вострые, даром что старик. Они, должно быть, подумали, что скотиняка одна шатается в потемках, а я следом шел, ну, они меня не сразу и приметили. Лушка говорит: "Тю, проклятая, это корова, Тимоша, а я подумала - человек". И вот я тут. Она первая вскочила, и сразу же встал Тимошка, Слышу - затвором клацнул, а сам молчит. Ну, я так спокойночко говорю им: "Сидите, сидите, добрые люди! Я вам не помеха, корову вон гоню, отбилась от табуна коровка..."
     - Ну, теперь все понятно, - скорее самому себе, чем Шалому, сказал Давыдов и тяжело поднялся со скамьи.
     Левой рукой он обнял кузнеца, а правой крепко сжал его локоть.
     - Спасибо тебе за все, дорогой Ипполит Сидорович!
     Вечером он сообщил Нагульнову и Разметнову о своем разговоре с Шалым, предложил немедленно сообщить в районный отдел ГПУ о появлении в хуторе Тимофея Рваного. Но Нагульнов, воспринявший эту новость с великолепнейшим спокойствием, возразил:
     - Никуда сообщать не надо. Они только все дело нам испортят. Тимошка не дурак, и в хуторе он жить не будет, а как только появится хоть один из этих районных гепеушников, он сразу узнает и смоется отсюда.
     - Как же он может узнать, ежели из ГПУ прибудут тайно, ночью? - спросил Разметнов.
     Нагульнов с добродушной насмешливостью взглянул на него:
     - Дитячий разум у тебя, Андрей. Волк всегда первым увидит охотника, а потом уже охотник - его.
     - А что ты предлагаешь? - задал вопрос Давыдов.
     - Дайте мне пять-шесть дней сроку, а я вам Тимошку представлю живого или мертвого. По ночам вы с Андреем все-таки остерегайтесь: поздно из квартир не выходите и огня не зажигайте, вот и все, что от вас требуется. А там - дело мое.
     Подробно рассказать о своих планах Нагульнов категорически отказался.
     - Ну что ж, действуй, - согласился Давыдов. - Только смотри - упустишь Тимофея, а тогда он утянет так, что мы его и вовек не сыщем.
     - Будь спокоен, не уйдет, - тихо улыбаясь, заверил Нагульнов и опустил темные веки, притушил блеснувшие на мгновение в глазах огоньки. 11
     Лушка по-прежнему жила у тетки. Крытая чаканом хатка - с желтыми кособокими ставнями и вросшими в землю, покосившимися от старости стенами - лепилась на самом краю обрыва у речки. Небольшой двор зарос травой и бурьяном. У Алексеевны, Лушкиной тетки, кроме коровы и маленького огородишка, ничего в хозяйстве не было. В невысоком плетне, огораживавшем двор со стороны речки, был сделан перелаз. Пожилая хозяйка, пользуясь им, ходила на речку за водой, поливала на огороде капусту, огурцы и помидоры.
     Возле перелаза горделиво высились пунцовые и фиолетовые шапки татарника, густо росла дикая конопля; по плетню, между кольев, извивались плети тыкв, узоря его колокольчиками желтых цветов; по утрам плетень сверкал синими брызгами распускающихся вьюнков и издали походили на причудливо сотканный ковер. Место было глухое. Его-то и облюбовал Нагульнов, на другой день рано утром проходя мимо двора Алексеевны по берегу речки.
     Два дня он бездействовал, ожидая, когда кончится насморк, а на третий, как только стемнело, надел ватную стеганку, крадучись вышел на улицу, спустился к речке. Всю ночь - черную, безлунную - пролежал он в конопле под плетнем, но никто не появился у перелаза. На рассвете Макар ушел домой, поспал несколько часов, днем уехал в первую бригаду, начавшую покос травы, а с приходом темноты он уже снова лежал у перелаза.
     В полночь тихонько скрипнула дверь хаты. Сквозь плетень Макару было видно, как на крыльце показалась темная женская фигура, закутанная в темный платок. Макар узнал Лушку.
     Она медленно сошла с крылечка, постояла немного, потом вышла на улицу, свернула в переулок. Макар, неслышно ступая, шел за ней в десяти шагах сзади. Ничего не подозревая, не оглядываясь, Лушка направилась к выгону. Они уже вышли за хутор, но тут проклятый насморк подвел Макара: он громко чихнул - и тотчас ничком упал не землю. Лушка стремительно повернулась. С минуту она стояла неподвижно, как вкопанная, прижимая к груди руки, прерывисто и часто дыша. Лифчик вдруг стал ей тесен, и кровь гулко застучала в висках. Преодолев растерянность, Лушка опасливо, мелкими шажками двинулась к Макару. Он лежал, упираясь локтями в землю, исподлобья наблюдая за ней. Не доходя шагов трех, Лушка остановилась, придушенно спросила:


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ] [ 34 ] [ 35 ] [ 36 ] [ 37 ] [ 38 ] [ 39 ] [ 40 ] [ 41 ] [ 42 ] [ 43 ] [ 44 ] [ 45 ] [ 46 ] [ 47 ]

/ Полные произведения / Шолохов М.А. / Поднятая целина


Смотрите также по произведению "Поднятая целина":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis