Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Шолохов М.А. / Поднятая целина

Поднятая целина [22/47]

  Скачать полное произведение

    - Разное пишут... Какое у тебя ко мне дело? - крепился Давыдов.
     Их разговор, вероятно, подслушивала хозяйка. Давыдов сидел, как на горячих угольях. Совершенно немыслимо, прямо-таки нетерпимо было его положение! Хозяйка завтра разнесет по всему Гремячему, что бывшая Макарова жена ходит по ночам к ее квартиранту, и - пропала ничем не запятнанная репутация Давыдова! Жадные до сплетен бабы станут неустанно судачить на проулках и у колодцев, колхозники при встречах будут понимающе посмеиваться. Разметнов начнет ехидствовать по адресу попавшегося в Пушкины сети товарища, а там дойдет и до района, и в райполеводсоюзе - чего доброго - пришьют дело, скажут: "Потому-то он и сев кончил только десятого, что к нему бабы бегали. Он, видно, больше любовными делишками занимался, чем севом!" А секретарь окружкома ведь недаром говорил, перед тем как отправить двадцатипятитысячников по районам: "Авторитет рабочего класса - авангарда революции - в деревне надо держать на высочайшем уровне. Вести себя, товарищи, надо сугубо осторожно. Я не говорю о большом, но даже в бытовых мелочах надо быть предусмотрительными. В деревне выпьешь на копейку, а разговоров будет на сто политических рублей..."
     Давыдов даже вспотел, вмиг передумал все последствия посещения Лушки и вольного разговора с ней. Налицо была явная угроза компрометации. А Лушка сидела, совершенно не замечая мучительных переживаний Давыдова. И тот, малость прихрипнув от волнения, уже сурово переспросил:
     - Какое дело-то? Говори и уходи, мне некогда с тобой пустяками заниматься, ну, факт!
     - А ты помнишь, что говорил мне тогда? Я у Макара не спрашивалась, но я и так знаю: супротив он...
     Давыдов привскочил, замахал руками:
     - Некогда мне! После! Потом!
     В этот момент он готов был смеющийся рот ее зажать ладонью, лишь бы она замолчала.
     И она поняла, презрительно шевельнула бровями.
     - Эх ты! А ишо... Ну, ладно. Дайте мне газетку, какая поинтересней. Окромя у меня делов к вам нету. Извиняйте, что побеспокоила...
     Ушла, и Давыдов вздохнул с облегчением. Но через минуту он уже сидел за столом, ожесточенно вцепившись в волосы думал: "До чего же я сапог, сил нет! Подумаешь, велика важность, что сказали бы по этому поводу. Что же, ко мне женщине нельзя прийти, что ли? Что я, монах, что ли? Да и кому какое дело? Она мне нравится, следовательно, я могу с ней проводить время... Лишь бы ущерба работе не было, а на остальное плевать! А теперь она не придет, факт. Очень я с ней грубо, да и заметила она, что я несколько испуган был... Прах тебя возьми, до чего глупо вышло!"
     Но опасения его были напрасны: Лушка вовсе не принадлежала к той категории людей, которые легко отступают от намеченных планов. А в планы ее входило завоевание Давыдова. На самом деле, не связывать же было ей свою жизнь с жизнью какого-нибудь гремяченского парня? Да и для чего? Чтобы до старости сохнуть у печки-и пропадать в степи возле быков и пахоты? А Давыдов бы простой, широкоплечий и милый парень, совсем не похожий на зачерствевшего в делах и ожидании мировой революции Макара, не похожий на Тимофея... Был у него один малый изъян: щербатинка во рту, да еще на самом видном месте - в передке; но Лушка примирилась с этим недостатком в наружности облюбованного ею. Она за свою недолгую, но богатую опытом жизнь познала, что зубы при оценке мужчины - не главное...
     На следующий день в сумерках она снова пришла, на этот раз разнаряженная и еще более вызывающая. Предлогом для посещения были газеты.
     - Принесла вашу газетку... Можно ишо взять? А книжек у вас нету? Мне бы какую-нибудь завлекательную, про любовь.
     - Газеты возьми, а книжек нету, у меня не изба-читальня.
     Лушка, не ожидая приглашения, села и по-серьезному начала разговор о севе в третьей бригаде, о замеченных ею непорядках на организовавшейся в Гремячем Логу молочной ферме. Она с наивной бесхитростностью приспособлялась к Давыдову, к тому кругу интересов, в котором - казалось ей - он должен бы жить.
     Давыдов вначале недоверчиво прислушивался к ней, но потом увлекся разговором, рассказал о своих планах по устройству молочной фермы, попутно сообщил о появившихся за границей новейших технических достижениях по обработке молочной продукции, под конец не без огорчения сказал:
     - Денег нам надо уймищу. Надо купить несколько телок от коров, дающих высокий удой, надо завести племенного бугая... Все это необходимо сделать как можно скорее. Ведь правильно постановленное молочное хозяйство будет давать огромный доход! Факт, что на этом деле колхоз поправит свой бюджет. Ну, что у них там есть сейчас? Старенький сепаратишко, которому ломаный грош цена, который ни черта не может пропустить весенний удой, и все. А бидонов ни одного нет, и молоко по старинке сливают в корчаги. Что это за дело? Вот ты говоришь, что у них молоко прокисает, а почему прокисает? Уж наверное, сливали в грязную посуду.
     - Корчажки плохо выжаривают, через это и прокисает.
     - Ну, вот я же и говорю, что плохо содержат посуду. Ты возьмись за это дело и приведи его в порядок. Что необходимо сделать - делай, правление всегда поможет. А этак что же? Молоко всегда будет погибать, если за посудой нет надзора, если доярки будут так доить, как вот я недавно видел: садиться под корову, вымя ей не обмывает, сосцы все в грязи, в навозе... и руки у самой доярки фактически немытые. Она, может быть, до этого черт знает за что бралась и лезет под корову с грязными руками. Времени у меня не было взяться за это дело. А уж я возьмусь! И ты, вместо того, чтобы пудрами пудриться да красоту наводить взялась бы похозяйствовать по ферме, а? Назначим тебя заведующей, поедешь на курсы, поучишься, как надо научно заведывать, и будешь квалифицированной женщиной.
     - Нет уж, пущай без меня хозяйствуют, - вздохнула Лушка, - там и без меня есть кому в порядок все произвести. А заведующей быть я не хочу. И на курсы ехать не хочу. Дюже колготы много. Я работать люблю легко, чтобы просторней жилося, а так что же?.. Работа, она дураков любит.
     - Опять ты всякие глупости говоришь! - досадливо сказал Давыдов, но убеждать не стал.
     Вскоре Лушка засобиралась домой. Давыдов пошел ее проводить. Шагали рядом по темному проулку, долго молчали, потом Лушка, необычайно быстро познавшая все заботы Давыдова, спросила:
     - На кубанку ездил нынче глядеть?
     - Ездил.
     - Ну, как?
     - Плохо! Если на этой неделе не будет дождя... боюсь, что не взойдет. И ты понимаешь, как все это, прах его дери, слаживается? Старичишки, которые приходили ко мне за разрешением молебствовать, будут злорадствовать, факт! "Ага, - скажут, - не разрешил молебен отслужить - и дождя бог не дал!" А бог их тут совершенно ни при чем, раз барометр закостенел на переменном положении. Но они-то укрепятся в своей глупой вере. Прямо беда, факт! Отчасти мы и сами несколько промахнулись... Надо бы плюнуть на бахчи, на часть пропашных и поскорее посеять пшеницу, вот в чем промах вышел! И то же самое с мелионопусом: фактически доказывал этой дубине - Любишкину, что в наших условиях эта порода по всем агрономическим данным наиболее подходяща... - Давыдов снова оживился и, попав на своего "конька", говорил бы долго и с увлечением, но Лушка прервала его с явным нетерпением:
     - Да брось ты - о хлебе! Давай лучше сядем, посидим, - и указала на голубой при лунном свете гребень канавы.
     Подошли. Лушка подобрала юбки, хозяйственно предложила:
     - Ты бы пинжак свой постелил, а то я боюсь юбку вымазать. Она у меня праздничная...
     И когда сели рядом на разостланном пиджаке, приблизила к усмешливому лицу Давыдова свое, ставшее строгим, странно похорошевшее лицо, сказала:
     - Хватит про хлеб и про колхоз! Зараз не об этом надо гутарить... Ты чуешь, как пахнет молодой лист на тополе?..
     ...На этом и кончились колебания Давыдова, тянувшегося к Лушке и боявшегося, что связь с ней уронит его авторитет...
     После, когда он встал и из-под ног его, шурша, покатилась в канаву сухая осыпь глины, Лушка все еще лежала на спине, раскинув руки, устало смежив глаза. С минуту молчали. Потом она приподнялась с неожиданной живостью, охватила руками свои согнутые в коленях ноги и затряслась от приступа беззвучного смеха. Смеялась так, как будто ее щекотали.
     - Ты... чему это? - недоумевающе и обиженно спросил Давыдов.
     Но Лушка так же неожиданно оборвала смех, вытянула ноги и, гладя ладонями бедра и живот, раздумчиво сказала, голосом чуть охрипшим и счастливым:
     - То-то и легко же мне зараз!..
     - Перо вставить - так полетишь? - озлобился Давыдов.
     - Не-е-ет, это ты напрасно... напрасно злуешь. Живот у меня зараз какой-то бестягостный стал... какой-то порожний и легкий, того и засмеялась. А что же мне, чудак, плакать надо было, что ли? Сядь, чего вскочил?
     Давыдов нехотя повиновался. "Как же теперь быть с ней? Придется это как-нибудь фактически оформить, а то неудобно и перед Макаром и вообще... Вот не было печали, так черти накачали!" - думал он, искоса поглядывая на зеленоватое при лунном свете лицо Лушки.
     А та, не касаясь руками земли, гибко привстала, - улыбаясь, щуря глаза, спрашивала:
     - Хорошая я? А?
     - Как тебе сказать... - неопределенно отвечал Давыдов, обнимая узкие Пушкины плечи. 40
     На другой день после того, как над Гремячем Логом спустился проливной дождь, Яков Лукич верхом выехал в Красную дуброву. Ему нужно было собственноручно отметить дубы, подлежащие порубке, так как назавтра почти вся третья бригада должна была выехать в дуброву, чтобы приступить к заготовке леса, надобного для плотин.
     Выехал Яков Лукич с утра. Лошадь его, виляя подвязанным по-хозяйски хвостом, шла неторопко. Ее раскованные передние ноги разъезжались по скользкой жирной грязи. Но Яков Лукич ни разу не поднял плети: ему некуда было спешить. Он покуривал, уронив на луку поводья, оглядывал раскинувшуюся округ Гремячего Лога степь, где каждый ярок, каждая балочка и сурчина с детства были знакомы и родны его сердцу, любовался рыхлыми, набухшими влагой пашнями, омытыми, наклоненными ливнем хлебами, с великой досадой и огорчением думал: "Напророчил дождя, черт щербатый! Взойдет кубанка! Скажи, как все одно и бог за эту окаянную власть! То, бывало, все неурожаи да недороды, а то с двадцать первого года прямо-таки ломучие хлеба! Вся природность стоит за Советскую власть, этак когда же дождешься износу ей? Нет, ежели союзники не пособют пихнуть коммунистов, сами мы ни хрена ничего не сделаем. Никакие половцевы не устоят, какого бы ума они ни были. Сила солому ломит, куда же супротив силы попрешь? А ишо народ проклятый, вредный пошел... Один про одного доказывают да всякие доносы делают. Лишь бы ему, сукиному сыну, жить, а там хучь в поле и полын-травушка не расти. Скудные времена! И куда оно через год-другой взыграет, небось сам черт не знает... Но я-то, как видно, в урочный час зародился, иначе не кончилось бы мое дело с Половцевым так благополучно. Быть бы бычку на оборочке! Ну, и слава богу, что все оно так пришло в порядок и чистоту. Погодим ишо, что оно будет дальше. Зараз не пришлось расстаться с Советской властью - может, ишо понадежней дело зачнется!"
     На стеблях раскрылатившихся под солнцем трав, на ростках возмужалых хлебов дрожала нанизанная стеклярусом роса. Ветер с запада отряхал ее, и капельки срывались, радужно, посверкивали, падали на пахнущую дождем, желанную и ласковую землю.
     По колеям дороги еще стояла не впитанная почвой дождевая влага, но над Гремячим Логом уже поднимались выше тополей розовые утренние туманы, и на матовой синеве небес, словно начисто вымытый ливнем, тускнел застигнутый рассветом серебряный месяц.
     Месяц был чеканно-тонкий, пологий, суливший обильные дожди, и Яков Лукич, взглянув на него, окончательно утвердился в мысли: "Быть урожаю!"
     В дуброву приехал он около полудня. Конишку стреножил и пустил пастись, а сам вытащил из-за пояса небольшой плотницкий топор, пошел делать натесы на дубах той деляны, которую отвел гремяченскому колхозу лесничий.
     На краю отножины натесал штук шесть дубов, подошел к очередному. Высокий, прогонистый дуб, мачтового роста и редкостной строевой прямизны, горделиво высился над низкорослыми, разлапистыми, караичами и вязами-перестарками. На самой маковке его, в темной глянцево-зеленой листве угрюмо чернело воронье гнездо. Судя по толщине ствола, дуб был почти ровесником Якова Лукича, и тот, поплевывая на ладони, с чувством сожаления и грусти взирал на обреченное дерево.
     Сделал надтес, надписал на обнаженной от коры боковине чернильным карандашом "Г.К." и, откинув ногой сырую, кровоточащую древесным соком щепу, сел покурить. "Сколько годов жил ты, браток! Никто над тобой был не властен, и вот подошла пора помереть. Свалют тебя, растелешат, отсекут топорами твою красу - ветки и отростки, и повезут к пруду, сваей вроют на месте плотины... - думал Яков Лукич, снизу вверх посматривая на шатристую вершину дуба. - И будешь ты гнить в колхозном пруду, покуда не сопреешь. А потом взломной водой по весне уволокет тебя куда-нибудь в исход балки, - и все тебе, конец!"
     От этих мыслей Яков Лукич вдруг больно ощутил какую-то непонятную тоску и тревогу. Ему стало не по себе. "То ли уж помиловать тебя, не рубить? Не все же колхозу на пропастишшу... - И с радостным облегчением решил: - Живи! Расти! Красуйся! Чем тебе не жизня? Ни с тебя налогу, ни самооблогу, ни в колхоз тебе не вступать... Живи, как господь тебе повелел!"
     Он суетливо вскочил, набрал в горсть глинистой грязи, тщательно замазал ею надтес. Из отножины шел довольный и успокоенный...
     Все шестьдесят семь дубов пометил расчувствовавшийся Яков Лукич, сел на коня, поехал по опушке леса.
     - Яков Лукич, погоди трошки! - окликнули его на выезде.
     А затем из-за куста боярышника показался человек в черной смушковой шапке и в теплой распахнутой куртке шинельного сукна. Лицо его было черно и обветрено, кожа на скулах от худобы туго натянута, глаза глубоко ввалились, а над белесыми спекшимися губами четко, как нарисованные углем, чернели отросшие пушистые усики.
     - Не узнаешь, что ли?
     Человек снял шапку; настороженно озираясь, вышел на поляну, и только тут Яков Лукич узнал в незнакомце Тимофея Рваного.
     - Откуда ты?.. - спросил он, пораженный встречей, всем видом страшно исхудалого, неузнаваемо изменившегося Тимофея.
     - Откуда не возвертаются... Из ссылки... Из Котласу.
     - Неужли убег?
     - Убег... У тебя с собой, дядя Яков, ничего нету? Хлеба нету?
     - Есть!
     - Дай, ради Христа! Я четвертые сутки... - гнилыми кислицами... - и сделал судорожное глотательное движение.
     У него дрожали губы, по-волчьи сверкали глаза, наблюдавшие за тем, как рука Якова Лукича извлекает из-за пазухи краюху хлеба.
     К хлебу припал он с такой голодной яростью, что у Якова Лукича даже дыхание перехватило. Рвал черствую, пригорелую корку зубами, раздирал мякоть скрюченными пальцами и с жадностью глотал, почти не прожевывая, трудно двигая острым кадыком. И только тогда поднял на Якова Лукича опьяневшие, утратившие недавний лихорадочный блеск глаза, когда, давясь, проглотил последний кусок.
     - Наголодал ты, парень... - сожалеюще проговорил Яков Лукич.
     - Говорю, что пятый день с голоду то прелую кислицу съем, то прошлогоднюю сухую тернинку найду... Отощал я.
     - Ну, ты как же это сюда?
     - Пеши со станции. Ночьми шел, - устало отвечал Тимофей.
     Он заметно побледнел, словно истратил на еду последние силы. Безудержная икота сотрясала его, заставляла болезненно морщиться.
     - А папаша-то живой? Семейство как, в здравии? - продолжал Яков Лукич, но с коня не сошел и время от времени тревожно поглядывал по сторонам.
     - Отец помер от воспаления нутра, мамаша с сеструшкой там. А у вас в хуторе как? Лукерья Нагульнова там проживает?
     - Она, парнишка, с мужем ить развелася...
     - Где же она зараз? - оживился Тимофей.
     - У тетки живет, на вольных харчах.
     - Ты, дядя Яков, вот что... Ты, как приедешь, перекажи ей, чтобы она мне беспременно нынче же харчишков принесла сюда. Я отощал вовзят, не пойду, надо отлежаться, переночевать. Да и подбился дюже. Сто семьдесят верст, и ночьми, а по незнакомой местности ночью знаешь как ходить? Идешь вслепую... Пущай принесет. А как чудок поправлюсь, сам в хутор приду... Скучился по родным местам до смерти! - И виновато улыбнулся.
     - Как же ты жить думаешь в дальнеющем? - выпытывал неприятно пораженный встречей Яков Лукич.
     И Тимофей, с ожесточившимся лицом, ответил:
     - Не знаешь - как? Я зараз на бирючином положении. Вот отдохну трошки, приду ночью в хутор, вырою винтовку... Она у меня зарытая соблюдалась на гумне... И зачну промышлять! Мне одна направления дадена. Раз меня казнят, и я буду казнить. Кое-кому влеплю гостинцу... кое-кто почухается! Ну, в дуброве перепетую до осени, а с заморозками подамся на Кубань либо ишо куда. Белый свет-то просторный, и нас, таких вот, найдется, гляди, не одна сотняга.
     - Лушка-то Макарова вроде к председателю колхоза зачала прислоняться, - нерешительно сообщил Яков Лукич, не раз примечавший, как Лушка бегала к Давыдову на квартиру.
     Тимофей лег под куст. Повалила его нестерпимая боль в желудке. Но он, хотя и с паузами, все же заговорил:
     - Давыдову, вражине, первому... В поминание его пущай... А Лушка мне верная... Старая любовь не забывается... Это не хлеб-соль... Я к ее сердцу стежку всегда сыщу... не заросла, небось... Загубил ты меня, дяденька, своим хлебом... живот мне раздирает... Так Лушке перекажи... пущай сала и хлеба принесет... Хлеба побольше!
     Яков Лукич предупредил Тимофея о том, что в дуброве завтра начнется порубка, выехал из леса и направился на поле второй бригады, чтобы осмотреть засеянный кубанкой участок. На всем пространстве недавно углисто-черной пахоты нежнейшей зеленой прошвой сияли наконец-то пробившиеся всходы...
     В хутор Лукич вернулся только ночью. От колхозной конюшни шел домой все под тем же, не покидавшим его весь день тягостным впечатлением от встречи с Тимофеем Рваным. А дома ждала его новая и несравнимо горшая неприятность...
     Еще в сенцах выскочившая из кухни сноха шепотом предупредила его:
     - Батя, у нас гости...
     - Кто?..
     - Половцев и энтот... косой. Пришли, чуть стемнело... мы с маманей как раз коров доили... Сидят в горейке. Половцев дюже выпитый, а энтот не поймешь... Обносилися обое страшно! Вши у них кипят... прямо посверх одежи ходом ходют!
     ...Из горенки слышался разговор; покашливая, насмешливо и едко говорил Лятьевский:
     - ...Ну, конечно! Кто вы такой, милостидарь? Я вас спрашиваю, достопочтенный господин Половцев. А я скажу вам, кто вы такой... Угодно? Пжалуста! Патриот без отечества, полководец без армии и, если эти сравнения вы находите слишком высокими и отвлеченными, - игрочишка без единого злотого в кармане.
     Заслышав глухой половцевский басок, Яков Лукич обессиленно прислонился спиной к стене, схватился за голову...
     Старое начиналось сызнова.
    КНИГА ВТОРАЯ
    1
     Земля набухала от дождевой влаги и, когда ветер раздвигал облака, млела под ярким солнцем и курилась голубоватым паром. По утрам из речки, из топких, болотистых низин вставали туманы. Они клубящимися волнами перекатывались через Гремячий Лог, устремляясь к степным буграм, и там таяли, невидимо растворялись в нежнейшей бирюзовой дымке, а на листьях деревьев, на камышовых крышах домов и сараев, всюду, как рассыпанная каленая дробь, приминая траву, до полудня лежала свинцово-тяжелая, обильная роса.
     В степи пырей поднялся выше колена. За выгоном зацвел донник. Медвяный запах его к вечеру растекался по всему хутору, волнуя томлением сердце девушек. Озимые хлеба стояли до горизонта сплошной темно-зеленой стенкой, яровые радовали глаз на редкость дружными всходами. Серопески густо ощетинились стрелками молодых побегов кукурузы.
     К концу первой половины июня погода прочно установилась, ни единой тучки не появлялось на небе, и дивно закрасовалась под солнцем цветущая, омытая дождями степь! Была она теперь, как молодая, кормящая грудью мать, - необычно красивая, притихшая, немного усталая и вся светящаяся прекрасной, счастливой и чистой улыбкой материнства.
     Каждое утро, еще до восхода солнца, Яков Лукич Островнов, накинув на плечи заношенный брезентовый плащ, выходил за хутор любоваться хлебами. Он подолгу стоял у борозды, от которой начинался зеленый, искрящийся росинками разлив озимой пшеницы. Стоял неподвижно, понурив голову, как старая, усталая лошадь, и размышлял: "Ежели во время налива не дунет "калмык" [юго-восточный ветер], ежели не прихватит пшеничку суховеем, сгрузится зерном колхоз, будь он трижды богом проклят! Везет же окаянной Советской власти! Сколько годов при единоличной жизни не было дождей вовремя, а ныне лило, как на пропасть! А будет хороший урожай - и перепадет колхозникам на трудовые дни богато, да разве тогда повернешь добром их против Советской власти? Ни в жизнь! Голодный человек - волк в лесу, куда хошь пойдет; сытый человек - свинья у кормушки, его и с места не стронешь. И чего господин Половцев думают, чего они дожидаются, ума не приложу! Самое время бы сейчас качнуть Советскую власть, а они прохлаждаются..."
     Яков Лукич, уставший от ожидания обещанного Половцевым переворота, рассуждал так, конечно, со зла. От отлично знал, что Половцев вовсе не прохлаждается и чего-то выжидает отнюдь не зря. Почти каждую ночь по яру, вплотную подходившему с горы к саду Островнова, пробирались из дальних хуторов и чужих станиц гонцы. Они, наверное, оставляли лошадей в лесистой вершине яра, а сами шли пешком. На тихий условный стук им открывал дверь Яков Лукич, не зажигая лампы, провожал в горенку к Половцеву. В горенке ставни были закрыты день и ночь, а изнутри наглухо завешены толстыми, валянными из серой шерсти полостями. Даже в солнечный день там было темно, как в погребе, и так же, как в погребе, пахло плесенью, сыростью и затхлым, спертым воздухом редко проветриваемого помещения. Днем ни Половцев, ни Лятьевский не выходили из дому; парашу добровольным узникам заменяло стоявшее под оторванной половицей оцинкованное ведро.
     Каждого из тех, кто воровски приходил по ночам, Яков Лукич бегло осматривал, зажигая в сенцах спичку, но еще ни разу он не встречал знакомого лица; все были чужие и, как видно, издалека. Как-то у одного из связных Яков Лукич осмелился тихо спросить:
     - Ты откуда, станишник?
     Мерцающий огонек спички осветил под башлыком бородатое, добродушное по виду лицо пожилого казака, и Яков Лукич увидел прищуренные глаза и блеснувшие в насмешливой улыбке зубы.
     - С того света, станишник! - таким же тихим шепотом ответил приезжий. И повелительно добавил: - Веди скорее к самому и поменьше любопытствуй!
     А спустя двое суток этот же бородатый и с ним еще один казак, помоложе, приехали снова. Они внесли в сенцы что-то тяжелое, но ступали тихо, почти бесшумно. Яков Лукич зажег спичку, увидел на руках у бородатого два офицерских седла, перекинутые через плечо уздечки с серебряным набором; второй держал на плече какой-то сверток, длинный и бесформенный, завернутый в черную лохматую бурку.
     Бородатый, как давнишнему знакомому, подмигнул Якову Лукичу, спросил:
     - У себя? Оба дома? - и, не дожидаясь ответа, пошел в горенку.
     Спичка догорала, обжигая пальцы Якова Лукича. В темноте бородатый обо что-то споткнулся, вполголоса выругался.
     - Погоди, я сейчас, - сказал Яков Лукич, доставая непослушными пальцами спичку из коробка.
     Половцев сам открыл дверь, тихо сказал:
     - Входите. Да входите же, что вы там возитесь? Зайди и ты, Яков Лукич, ты мне нужен. Потише, я сейчас зажгу огонь.
     Он зажег фонарь "летучая мышь", но прикрыл его сверху курткой, оставив лишь узкую полоску света, косо ложившуюся на крашенные охрой доски пола.
     Приезжие почтительно поздоровались, положили возле двери принесенные вещи. Бородатый сделал два шага вперед, щелкнул каблуками, протянул вытащенный из-за пазухи пакет. Половцев вскрыл конверт, быстро пробежал письмо, близко придвинув его к фонарю, сказал:
     - Скажите Седому спасибо. Ответа не будет. Жду от него вестей не позже двенадцатого. Можете отправляться. Рассвет вас не застанет в дороге?
     - Никак нет. Добежим. У нас кони добрые, - ответил бородатый.
     - Ну ступайте. Благодарю за службу.
     - Рады стараться!
     Оба разом повернулись как один, щелкнули каблуками, вышли. Яков Лукич восхищенно подумал: "Вот это вышколенные! Старую школу проходили на строевой службе, по ухватке видно!.. А почему же они его никак не величают?.."
     Половцев подошел к нему, положил тяжелую руку на плечо. Яков Лукич невольно подобрался, выпрямив спину, вытянув руки по швам.
     - Видал орлов? - Половцев тихо засмеялся. - Эти не подведут. Эти за мной пойдут в огонь и в воду, не так, как некоторые подлецы и маловеры из хутора Войскового. Теперь посмотрим, что нам привезли...
     Став на одно колено, Половцев проворно распутал белые сыромятные ремни, туго спеленавшие бурку, развернул ее и достал части разобранного ручного пулемета, завернутые в промасленную мешковину четыре матово блеснувших диска. Потом осторожно извлек две шашки. Одна из них была простая, казачья, в потерханных, видавшие виды ножнах, другая - офицерская, с глубоко утопленной серебряной головкой и георгиевским потускневшим темляком на ней, в ножнах, выложенных серебром с чернью, на черной кавказской портупее.
     Половцев, опустившись уже на оба колена, на ладонях вытянутых рук держал шашку, откинув голову, как бы любуясь тусклыми отсветами серебра, а потом прижал ее к груди, сказал дрогнувшим голосом:
     - Милая моя, красавица! Верная старушка моя! Ты мне еще послужишь верой и правдой!
     Массивная нижняя челюсть его мелко задрожала, на глазах вскипели слезы ярости и восторга, но он кое-как овладел собой и, повернувшись к Якову Лукичу бледным, исказившимся лицом, зычно спросил:
     - Угадываешь ты ее, Лукич?..
     Яков Лукич сделал судорожное глотательное движение, молча кивнул головой: он узнал эту шашку, он впервые видел ее еще в тысяча девятьсот пятнадцатом году на молодом и бравом хорунжем Половцеве на австрийском фронте...
     Молча и с безразличным видом лежавший на кровати Лятьевский привстал, свесив босые ноги, с хрустом потягиваясь, угрюмо сверкнул единственным глазом.
     - Трогательное свидание! - хрипло сказал он. - Повстанческая, так сказать, идиллия. Не люблю я этих сентиментальных сцен, заквашенных на дурном пафосе!
     - Перестаньте! - резко сказал Половцев.
     Лятьевский пожал плечами:
     - Почему я должен перестать? И что я должен перестать?
     - Перестаньте, прошу вас! - совсем тихо проговорил Половцев, поднимаясь на ноги и медленной, словно крадущейся походкой направляясь к кровати.
     В прыгающей левой руке он держал шашку, правой расстегивал, рвал ворот серой толстовки. Яков Лукич с ужасом видел, как от бешенства сошлись к переносью глаза Половцева, как под цвет толстовки стало его одутловатое лицо.
     Спокойно и не торопясь Лятьевский прилег на кровать, закинул за голову руки.
     - Театральный жест! - сказал он, насмешливо улыбаясь, глядя в потолок одиноким глазом. - Все это я уже видел, и не раз, в паршивых провинциальных театрах. Мне это надоело!
     Половцев остановился в двух шагах от него, очень усталым движением поднял руку, вытер испарину со лба; потом рука, безвольная и обмякшая, скользнула вниз.
     - Нервы... - сказал он невнятно и косноязычно, как парализованный, и лицо его потянула куда-то вкось похожая на улыбку длинная судорога.
     - И это я слышал уже не раз. Да полно вам бабиться, Половцев! Возьмите себя в руки.
     - Нервы... - промычал Половцев. - Шалят нервы... Мне тоже надоело в этой темноте, в этой могиле...
     - Темнота - друг мудрых. Она способствует философским размышлениям о жизни, а нервы практически существуют только у малокровных, прыщеватых девиц и у дам, страдающих недержанием слова и мигренью. Нервы - позор и бесчестье для офицера! Да вы только притворяетесь. Половцев, нет у вас никаких нервов, одна блажь! Не верю я вам! Честное офицерское слово, не верю!
     - Вы не офицер, а скот!
     - И это я слышал от вас не один раз, но на дуэль я вас все равно вызывать не буду, идите вы к черту! Старо и несвоевременно, и дела есть поважнее. К тому же, как вам известно, достопочтеннейший, дерутся только на шпагах, а не на полицейских селедках, образец которой вы так трогательно и нежно прижимали к своим персям. Как старый артиллерист, я презираю этот вид холодного украшения. Есть и еще один аргумент против вызова вас на дуэль: вы - плебей по крови, а я - польский дворянин, одной из самых старых фамилий, которая...
     - Слушай сюда, с... шляхтич! - грубо оборвал его Половцев, и голос его неожиданно обрел привычную твердость и металлический, командный накал. - Глумиться над георгиевским оружием?! Если ты скажешь еще хоть одно слово, я зарублю тебя как собаку!
     Лятьевский привстал на кровати. На губах его не было и тени недавней иронической улыбки. Серьезно и просто он сказал:
     - Вот в это я верю! Голос выдает ваши искренние и добрые намерения, а потому я умолкаю.
     Он снова прилег, до подбородка натянул старенькое байковое одеяло.
     - Все равно я убью тебя, - упрямо твердил Половцев, по-бычьи склонив голову, стоя возле кровати. - Вот этим самым клинком я из одного ясновельможного скота сразу сделаю двух - и знаешь когда? Как только свергнем на Дону Советскую власть!


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ] [ 34 ] [ 35 ] [ 36 ] [ 37 ] [ 38 ] [ 39 ] [ 40 ] [ 41 ] [ 42 ] [ 43 ] [ 44 ] [ 45 ] [ 46 ] [ 47 ]

/ Полные произведения / Шолохов М.А. / Поднятая целина


Смотрите также по произведению "Поднятая целина":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis