Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Критика / Пушкин А.С. / Капитанская дочка / Гринев и его издатель

Гринев и его издатель [2/3]

  Скачать критическую статью

    Автор статьи: Красухин Г.

    Но кажется, что вспоминающего об этом Петра Андреича Гринева куда больше занимает то обстоятельство, что очнулся он в доме коменданта крепости Ивана Кузмича Миронова, где за ним, раненым, ухаживала дочь коменданта Марья Ивановна, его, Петрушина, любовь Маша. Об этом он рассказывает в главе, которая названа «Любовь», потому, думается, что именно в ней Гринев дал волю своему чувству, убедился, что любим Марьей Ивановной, сделал ей предложение и уже не мыслил дальнейшую свою жизнь без этой спутницы.
    Он не подозревал, однако, каким испытаниям извне подвергнется его чувство. Два эпиграфа, выбранные Пушкиным для этой главы, — как ледяной душ для Петруши. Хотя первый из них обращен не к нему:
    
    Ах ты, девка, девка красная!
    Не ходи, девка, молода замуж;
    Ты спроси, девка, отца, матери,
    Отца, матери, роду-племени;
    Накопи, девка, ума-разума,
    Ума-разума, приданова.
    
    Мы помним, как сокрушалась Василиса Егоровна, что ее дочь оказалась бесприданницей. Но народная песня, откуда взял цитату для эпиграфа Пушкин, говорит о совсем другом приданом, которым Марья Ивановна владеет с избытком: о ее уме, разумности, осмотрительности, ее понимании счастья как вечной устремленности к гармоническому совершенству, для которой ее произвели на свет родители и на которую они ее всегда благословляют. Без их благословения не пойдет Марья Ивановна за Петрушу, что, конечно, того не испугает: и Василиса Егоровна, и Иван Кузмич относятся к нему как к родному. Но Маша не пойдет замуж и не спросясь «роду-племени»: ей необходимо, чтобы их с Петрушей брак был освящен благословением будущих свекра и свекрови. Причем в последнем случае главная ее забота — не о себе. Поэтому, узнав об отказе Андрея Петровича благословить брак его сына и услышав от Петруши: «Пойдем, кинемся в ноги к твоим родителям Они нас благословят; мы обвенчаемся… а там, со временем, я уверен, мы умолим отца моего…», она категорически отвечает: «…я не выйду за тебя без благословения твоих родителей. Без их благословения не будет тебе счастия». «Т е б е»! Любовь (а мы помним, что именно так и назвал главу Гринев) для Марьи Ивановны — это полное духовное единение с любимым, это невозможность счастья для себя, если он несчастен. «Покоримся воле Божией», — завершает их разговор Марья Ивановна и прощается с любимым фразой, свидетельствующей и о ее готовности к самопожертвованию, и о том, как невероятно тяжело ей оно дается (потому она ее и не договорила): «Коли найдешь себе суженую, коли полюбишь дру-
    гую — Бог с тобою, Петр Андреич; а я за вас обоих…»
    Конечно, ближе всего к этой труднейшей для Марьи Ивановны фразе второй эпиграф, который подобрал Пушкин для этой главы:
    
    Буде лучше меня найдешь, позабудешь,
    Если хуже меня найдешь, воспомянешь, —

    но народная песня, которую он цитирует, начинается словами, по каким она и названа: «Вещевало мое сердце, вещевало». Марья Ивановна не предрекает Петруше, как он поведет себя в случае, если найдет другую. Перекличка ее слов с эпиграфом выявляет в них больше сердечности по отношению к любимому, больше горестной боли по отношению к собственному чувству. Однако потому и выбрал Пушкин этот эпиграф для главы, где происходило горькое объяснение между любящими, что, по его мнению, сердце у Марьи Ивановны «вещевало»: «Буди во всем воля Господня! Бог лучше нашего знает, что нам надобно». Вот где он дает понять читателю, что у Марьи Ивановны сердце вещуньи!
    Вещее сердце подсказало Марье Ивановне, что удержаться от проявления своего чувства, не подпитывать больше Петрушины надежды на восстановление отношений можно, только если сразу и окончательно разорвать все связи с Гриневым. О чем он и написал, констатируя, что, «разгораясь», его любовь «час от часу становилась мне тягостнее»: «Марья Ивановна почти со мною не говорила и всячески старалась избегать меня. Дом коменданта стал для меня постыл».
    Но в следующей главе, где будет получено известие о взятии Пугачевым Нижнеозерной крепости, расположенной неподалеку от Белогорской, и потому комендант Миронов примет решение отправить дочь в Оренбург, сама возможность разлуки, кажется, потрясла влюбленных не меньше, чем известие о приближении Пугачева. «…Я нарочно забыл свою шпагу и воротился за нею: я предчувствовал, что застану Марью Ивановну одну. В самом деле, она встретила меня в дверях и вручила мне шпагу. “Прощайте, Петр Андреич! — сказала она мне со слезами. — Меня посылают в Оренбург. Будьте живы и счастливы; может быть, Господь приведет нас друг с другом увидеться; если же нет…” Тут она зарыдала. Я обнял ее. “Прощай, ангел мой, — сказал я, — прощай, моя милая, моя желанная! Что бы со мною ни было, верь, что последняя моя мысль и последняя молитва будет о тебе!” Маша рыдала, прильнув к моей груди».
    Впрочем, эту главу Гринев назвал «Пугачевщина» и посчитал необходимым хотя бы одним абзацем объяснить, откуда свалилась на Россию эта страшная беда. Полудикие народы, не так давно признавшие владыкою над собой русского царя, еще не привыкли к российским законам, часто их нарушали и выходили из повиновения. Чтобы удержать их в повиновении, было построено немало крепостей, защиту которых доверили немногочисленным гарнизонам, состоявшим из русских солдат и издавна живущих на яицких берегах казаков. Но казаки и сами любили вольницу и ответили в 1772 году генералу Траубенбергу на меры, предпринятые по наведению порядка в их войске, сильным волнением. Бунтовщики убили Траубенберга и были усмирены «картечью и жестокими наказаниями». Погашенный бунт оказался, однако, подобен тлеющему костру, раздуть который Пугачеву не составило труда: слишком памятны для казаков были жестокие наказания. А уж полудикие народы рады были присоединиться к любым беспорядкам.
    На этом Гринев оставит несвойственное ему историческое повествование, чтобы приступить «к описанию странных происшествий, коим я был свидетель». А Пушкин подчеркнет в этих описаниях очень важную мысль, к которой направит читателя своим эпиграфом к шестой главе, взятым из извест¬ной в то время песни:
    
    Вы, молодые ребята, послушайте,
    Что мы, старые старики, будем сказывати.
    Где в этой главе обращение к «молодым ребятам»? После рассказа о безуспешной попытке коменданта Миронова до¬просить старого башкирца, который был схвачен «с возмутительными листами» — с обращением Пугачева к солдатам, казакам и офицерам царских крепостей. «У него не было ни носа, ни ушей», — пишет Петр Андреевич. И комендант узнал «по страшным его приметам одного из бунтовщиков, наказанных в 1741 году», когда, добавим пока что от себя (а смысл этого «пока что» разъясним в другом месте), было жесточайшим образом подавлено восстание в Башкирии. Оказалось, что приметы бывшего бунтовщика еще страшнее: поняв, что его собираются пытать, старик «открыл рот, в котором вместо языка шевелился короткий обрубок».
    «Когда вспомню, — завершает рассказ об этих приметах человеческого варварства Гринев, — что это случилось на моем веку и что ныне дожил я до кроткого царствования императора Александра, не могу не дивиться быстрым успехам просвещения и распространению правил человеколюбия». И вот оно — откликающееся эпиграфу обращение «старого старика» Петра Андреича: «Молодой человек! если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений».
    * * *
    Именно здесь, в середине повествования, находится нравственный нерв его. Накануне описания пугачевских зверств в Белогорской крепости Пушкин счел нужным оговорить свое отношение ко всяким насильственным потрясениям.
    Оно останется неизменным до самого конца романа независимо от того, как сложится судьба самого Гринева, который совершенно однозначно припечатал действия Пугачева и его сообщников: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!»
    Всего этого Пушкин не упускает из виду, когда для главы «Приступ» подбирает эпиграф из народной песни о казни стрелецкого атамана:
    
    Голова моя, головушка,
    Голова послуживая!
    Послужила моя головушка
    Ровно тридцать лет и три года.
    Ах, не выслужила головушка
    Ни корысти себе, ни радости,
    Как ни слова себе доброго
    И ни рангу себе высокого;
    Только выслужила головушка
    Два высокие столбика,
    Перекладинку кленовую,
    Еще петельку шелковую.
    
    Тот самый старый башкирец, который вчера еще (в предыдущей главе) потряс Гринева своим изуродованным пытками обликом, сегодня «очутился верхом» на перекладине виселицы. «Он держал в руке веревку, и через минуту увидел я бедного Ивана Кузмича, вздернутого на воздух». Следом за комендантом повесили поручика Ивана Игнатьича за то, что тот тоже, как и капитан Миронов, не только отказался присягать Пугачеву, но назвал его вором и самозванцем. Повели вешать и Петрушу, по приказу Пугачева, которому сказал «на ухо несколько слов» переметнувшийся к нему Швабрин. И повесили бы, не бросься в ноги Пугачеву Савельич. «А узнал ли ты, сударь, атамана?» — спрашивает он своего молодого барича в следующей главе. «Нет, не узнал; а кто ж он та-
    кой?» — удивлен Петруша. «Как, батюшка? Ты и позабыл того пьяницу, который выманил у тебя тулуп на постоялом дворе? Заячий тулупчик совсем новешенький…» И Пугачев подтверждает Гриневу, что тот «покачался бы на перекладине, если б не твой слуга. Я тотчас узнал старого хрыча». Следует признать, что свою роль в том, что Петруша остался жить, сыграло и нетерпеливое желание Швабрина увидеть Гринева повешенным. Ведь «несколько слов», сказанных Швабриным Пугачеву, избавили Петрушу от необходимости «повторить», как он готовился, «ответ великодушных моих товарищей». Мы можем только догадываться, каким страшным обвинением Гриневу прозвучали слова Швабрина для Пугачева, если тот, не взглянув на Петрушу, приказал его повесить. Но не будь этих швабринских слов, Пугачев услышал бы от Гринева, стоящего перед толпой на площади, то же, что слышал от двух других офицеров крепости, и вряд ли бы сумел сохранить ему жизнь, даже опознав благодаря Савельичу того, кто некогда подарил ему заячий тулуп!
    Да, непосредственно с судьбой Гринева эпиграф главы не соотносится. Он оплакивает капитана Миронова и поручика Ивана Игнатьича, мужественных, не изменивших присяге защитников Белогорской крепости, которые предпочли смерть бесчестию.
    В прошлой главе, советуя жене уехать из крепости вместе с дочерью, говорил ей, в частности, капитан Миронов, основываясь, очевидно, на опережающих пугачевцев слухах об их зверствах: «…даром, что ты старуха, а посмотри, что с тобою будет, коли возьмут фортецию приступом». Седьмая глава полностью подтвердила эти слухи, показала, что у бандитов, возглавляемых Пугачевым, не осталось ничего человеческого: «В эту минуту раздался женский крик. Несколько разбойников вытащили на крыльцо Василису Егоровну, растрепанную и раздетую донага. Один из них успел уже нарядиться в ее душегрейку». Но самым страшным потрясением для Василисы Егоровны было увидеть своего мужа на виселице. И не случайно, что эпиграф седьмой главы перекликается с рыдающими словами старой Василисы Егоровны, выдержанными в жанре народного плача: «Свет ты мой, Иван Кузмич, удалая солдатская головушка! не тронули тебя ни штыки прусские, ни пули турецкие; не в честном бою положил ты свой живот, а сгинул от беглого каторжника!»
    Подыскивая эпиграф к главе, издатель стремился наиболее объемно раскрыть смысл ее названия: «Приступ». В русском языке это слово означает не только осаду, допустим, крепости или штурм ее, но и «приступ к работе, начало»
    (В. Даль). То, что Белогорская крепость была осаждена пугачевцами и осада эта длилась какое-то время, — факт несомненный. Ведь еще на рассвете Швабрин находился среди офицеров крепости, а в момент их казни он, «обстриженный в кружок и в казацком кафтане», уже был «среди мятежных старшин» Пугачева. А вот штурма, который предрекал комендант Миронов: «Теперь стойте крепко будет приступ…», не было. Капитан Миронов призвал своих солдат выйти за ним на вылазку: ворота открыли, «комендант, Иван Игнатьич и я мигом очутились за крепостным валом, но оробелый гарнизон не тронулся». Набежавшие пугачевцы без всяких усилий ворвались в крепость, пленив ее офицеров.
    Но рассказ обо всем этом составляет только половину небольшой главы, тогда как другая половина описывает казни и насилие. И заканчивается глава новым преступлением Пугачева, который, услышав, как убивается по своему мужу Василиса Егоровна, приказал: «Унять старую ведьму!» «Тут, — пишет Петруша, — молодой казак ударил ее саблею по голове, и она упала мертвая на ступени крыльца. Пугачев уехал; народ бросился за ним».
    Иными словами, ворвавшись в крепость, Пугачев и его банда п р и с т у п и л и к привычной своей работе — к зверским расправам с теми, кто осмеливался выступать против них.
    Правда, в следующей главе Петруша, оказавшийся против своей воли за одним столом с Пугачевым и его сподвижниками, слушает их беседу: «Разговор шел об утреннем приступе, об успехе возмущения и о будущих действиях». Ясно, что понимали под «приступом» сами пугачевцы. «Каждый хвастал, — продолжает рассказывать об этом Гринев, — предлагал свое мнение и свободно оспаривал Пугачева». Хвастать зверством никто из них не стал бы, — скорее всего, каждый преувеличивал свою роль во взятии Белогорской крепости (вполне возможно, что они говорили и о ее удавшемся штурме), которая пала, как мы видели, не благодаря их военным талантам, а из-за предательства казаков, гарнизона и Швабрина.
    «Незваный гость» — названа эта глава. Пушкин снабдил ее эпиграфом, однозначно характеризующим того, кто здесь имеется в виду. «Незваный гость хуже татарина», — вынес в эпиграф Пушкин народную пословицу. И мы, читатели, понимаем, что поскольку Петр Андреич оказался в гостях у Пугачева по приглашению последнего, постольку н е з в а н ы м подобного гостя назвать нельзя. А вот самого Пугачева и его товарищей, пирующих в комендантском доме погубленной ими четы Мироновых, никто туда не звал. Как не звали Пугачева и в Белогорскую крепость, где он со своей шайкой повел себя действительно «хуже татарина», то есть хуже наместника хана во времена татаро-монгольского ига. И Гринев, зафиксировав это в предыдущей главе, даст в главе VIII не только ужасающую картину разграбления и опустошения офицер¬ских домов, но сочтет необходимым обратить внимание читателей и на нескольких «башкирцев, которые теснились около виселицы и стаскивали сапоги с повешенных», и на жуткую картину, которую увидел Петруша, подходя в сумерках к комендант¬скому дому, где пьянствовал Пугачев: «Виселица с своими жертвами страшно чернела. Тело бедной комендантши все еще валялось под крыльцом…»
    А судьба Маши, которая в бреду и в горячке, никого не узнавая, лежала в доме приютивших сироту отца Герасима и его жены? Попадья назвала Машу своей племянницей, и присутствующий при этом ее разговоре с Пугачевым Швабрин не стал опровергать эту версию. Но Пугачев, объявивший в главе IX, что отпускает Петрушу в Оренбург, который собрался осадить со своим войском, оставляет Швабрина своим комендантом в Белогорской крепости, повергая этим Гринева в ужас: Марья Ивановна оказывалась во власти Швабрина!
    Почему Белинский решил, что у этого героя «мелодраматический характер»?13 Где в романе Швабрин проявляет какие-либо преувеличенные, не адекватные ситуации чувства? Там, где издевается над стихотворением Гринева? Но ведь это стихотворение — всего только повод. А истинная причина — чувство, которое выражает Гринев в своем написанном «под Сумарокова» стихотворении (сам Александр Петрович Сумароков, как отмечено в «Капитанской дочке», спустя несколько лет после описанных событий, то есть незадолго до собственной смерти, одобрял Петрушины стихотворные опыты). Начитанный человек, Швабрин знает о литературной борьбе, которую вели между собой Сумароков и Тредиаковский, знает и о том, как оскорбительно для «сумароковца» само сравнение его с Тредиаковским. Поэтому язвит Петрушу чувствительно и расчетливо, вполне осознанно и хладнокровно бьет по авторскому самолюбию Гринева, выводя того из себя: «…такие стихи достойны учителя моего, Василья Кирилыча Тредьяковского, и очень напоминают мне его любовные куплетцы».
    Ибо просек, что Маша в стихотворении Гринева — это Марья Ивановна, предмет и его страсти. Да, таков сюжет этого пушкинского романа, где двое любят одну и ту же, но одного любовь возвышает, помогает достойно и благородно выйти из самых запутанных ситуаций, а другого унижает, заставляет идти к цели, не брезгуя никакими средствами, даже предательством.
    Для главы, названной «Разлука», Пушкин вынес в эпи¬граф, быть может, самые проникновенные во всей русской поэзии XVIII века строчки из стихотворения Михаила Матвеевича Хераскова, тоже названного «Разлука»:
    
    Сладко было спознаваться
    Мне, прекрасная, с тобой;
    Грустно, грустно расставаться,
    Грустно, будто бы с душой.
    
    Наверно, нелишне будет отметить, что на поэта Хераскова (особенно в молодости) повлияли стихи Сумарокова, — Пушкин и в данном случае учитывает поэтические пристрастия своего героя-мемуариста.
    Простился же Петруша со ставшей в одночасье сиротою Марьей Ивановной в момент, когда она «лежала без памяти и в бреду». Именно «будто бы с душой» расставался Гринев с Марьей Ивановной, «которую почитал уже своей женою». Потому и в Оренбург он спешил не только по долгу службы, но «дабы торопить освобождение Белогорской крепости и по возможности тому содействовать». «Швабрин, — пишет Петруша, — пуще всего терзал мое воображение. Облеченный властию от самозванца, предводительствуя в крепости, где оставалась несчастная девушка — невинный предмет его ненависти, — он мог решиться на все». Конечно, насчет ненависти он ошибался. Иначе для чего бы Швабрин стал понуждать Марью Ивановну выйти за него замуж? Зачем бы хотел взять в жены ненавистного ему человека? Но ошибался в данном случае Гринев не слишком сильно. Не зря ведь Пушкин назвал свою героиню Марьей. Мне уже доводилось писать, что это имя переводится с древнееврейского не только как «любовь», но и как «страсть». Любовь облагораживает, страсти нередко оскверняют людей, развращают их, приводят к злодейству. Увы, Марья Ивановна самим своим существованием разжигала в Швабрине страсти. А о чувстве охваченного страстями человека сказать что-либо определенно трудно: у таких людей действительно от любви до ненависти — один шаг.
    Во всяком случае, легко представить себе, что испытывал Петруша, читая в письме Марьи Ивановны, настигшем-таки его в Оренбурге: «Я живу в нашем доме под караулом. Алексей Иванович принуждает меня выйти за него замуж. Он говорит, что спас мне жизнь, потому что прикрыл обман Акулины Памфиловны, которая сказала злодеям, будто бы я ее племянница. А мне легче было бы умереть, нежели сделаться женою такого человека, каков Алексей Иванович». Естественно, что, получив это известие, Гринев бросился к оренбург¬скому губернатору Андрею Карловичу, умоляя того: «…прикажите взять мне роту солдат и полсотни казаков и пустите меня очистить Белогорскую крепость». Естественно также, что генерал категорически отказывает Петруше: «На таком великом расстоянии неприятелю легко будет отрезать вас от коммуникации с главным стратегическим пунктом и получить над вами совершенную победу».
    Генерал, как свидетельствует в начале той же главы Гринев, не согласился с ним, прибывшим из Белогорской крепости и побуждавшим губернатора немедленно выслать войско «для освобождения бедных ее жителей». Да и никто из членов военного совета, созванного генералом, не согласился с этим предложением Гринева. Но думаю, что глава названа «Осада города» не только потому, что Петруша оказался в осажденном Пугачевым Оренбурге, но потому еще, что именно это обстоятельство отрезало его от жизнетворного для него источника — от того, что составляло смысл его существования. Несмотря на то, что он «ежедневно выезжал за город перестреливаться с пугачевскими наездниками», Гринев в этой войне продолжал свою со Швабриным дуэль — за Машу, за Марью Ивановну. И дуэль все более для него ожесточенную, потому что он ни на минуту не оставлял своего желания пробиться к Маше в крепость, которой, по воле Пугачева, командовал Швабрин. Это, думается, прежде всего учел издатель, выбрав для главы «Осада города» эпиграф из того же Хера¬скова, из его «Россиады»:
    
     Заняв леса и горы,
    С вершины, как орел, бросал на град он взоры.
    За станом повелел соорудить раскат
    И, в нем перуны скрыв, в нощи привесть под град.
    
    Пушкин приводит стихи в своей редакции. У Хераскова они начинаются так: «Меж тем Российский царь, заняв луга и горы, / С вершины, как орел, бросал ко граду взоры». «Россиада» славила Ивана Грозного, взявшего Казань. Так что пушкинская редактура вполне логична: если Пугачев — самозванец, то вести о нем речь как о «российском царе» — значит подтверждать им же придуманную легенду. Это с одной стороны. А с другой — о Пугачеве ли говорит тут автор? Ведь самозванец не мог бросать взоры на град «с вершины». Как раз наоборот: «Я увидел войско мятежников с в ы с о т ы городской стены». Нет, ничего хорошего для себя Петруша не увидел. Он увидел, что численность пугачевского войска была огромна и что «при них была и артиллерия, взятая Пугачевым в малых крепостях, им уже покоренных». Однако все это никак не отменяло того обстоятельства, что взять город, окруженный высоченными стенами, пугачевцам было очень непросто, хотя в перестрелках «перевес был обыкновенно на стороне злодеев, сытых, пьяных и доброконных».
    И все-таки из всех главных героев повествования только Гринев мог бросать взоры с вершины. Куда — на град? Именно! Ведь, согласно В. Далю, град, город — это еще и, в частности, «крепость, крепостца, укрепленное стенами место внутри селения…». А раскат? Он, опять-таки по Далю, не только «помост под валом крепости для постановки пушки», но и «гонка, езда». Ну, а что до перунов, до языковых следов этого языче¬ского бога грома и молнии, то они в состоянии обозначать не только артиллерийские орудия, но и чувства, переполняющие человека.
    Обратим внимание еще и на то, что некто в эпиграфе повелел действовать «в нощи», и уже точно получим указание на Петрушу, на мелькнувшую в его голове некую мысль и на его обещание рассказать читателю в следующей главе, в чем же эта мысль состояла.
    Иными словами, уже сам эпиграф предсказывал, что от-
    чаявшийся убедить генерала вызволить из плена свою любимую Петр Андреич не усидит в осажденном Оренбурге, а, дождавшись сумерек, поскачет из города в Белогорскую крепость, чтобы не дать осуществиться зловещим планам Швабрина.
    А что они именно зловещие, он прочитал в том же письме Марьи Ивановны, где она сообщает ему о том, что Швабрин принуждает ее выйти за него замуж: «Он обходится со мною очень жестоко и грозится, коли не одумаюсь и не соглашусь, то привезет меня в лагерь к злодею, и с вами-де то же будет, что с Лизаветой Харловой. Я просила Алексея Ивановича дать мне подумать. Он согласился ждать еще три дня; а коли через три дня за него не выйду, так уж никакой пощады не будет. Батюшка Петр Андреич! вы один у меня покровитель, заступитесь за меня, бедную».
    Понятно, что в своих «семейственных записках» Гринев волен называть любые даты и любые имена и не объяснять читателю, что стоит за ними. Например, то, что в 1741 году было подавлено восстание в Башкирии. Разъясняя эту дату, встретившуюся в гриневском тексте, я вынужден был оговориться, что действую «пока что от себя», не указывая на какие-либо иные источники. По-моему, пришло время указать на главный из них.
    Не забудем, что пушкинскому роману предшествовала весьма скрупулезная работа поэта над «Историей Пугачева», которая под заголовком «История пугачевского бунта» была в двух частях опубликована в 1834 году (кстати, вторая часть, содержащая манифесты Екатерины, рапорты и письма ее подданных, свидетельства современников, до сих пор почему-то печатается в сокращении!). Трудно отделаться от убежденности, что историческая и художественная работы поэта, посвященные одному и тому же времени, связаны между собой. О том же свидетельствует и упоминание о Елизавете Харловой, никак не разъясненное в пушкинском романе. Будь «Капитанская дочка» не завершена или не напечатана при жизни Пушкина, можно было бы по этой детали заподозрить, что он не закончил формирование своего романа или не успел тщательно выверить рукопись, чтобы она соответствовала окончательному замыслу. Но Пушкин напечатал его через два года после «Истории Пугачева» в «Современнике», показав этим, что замысел свой полностью оформил.
    Написав две вещи на одном и том же материале, Пушкин как бы заставил их дополнять и объяснять друг друга. Да и не «как бы», а на самом деле заставил, о чем свидетельствует участь Лизаветы Харловой, о которой пишет Петруше Марья Ивановна. Недаром так всполошился Петруша, прочитав письмо любимой. Он хорошо понимает, о чем идет речь. И читатель поймет это, если прочтет в «Истории Пугачева» о том, чем угрожает Марье Ивановне Швабрин: «Молодая Харлова имела несчастье привязать к себе самозванца Она встревожила подозрения ревнивых злодеев, и Пугачев, уступив их требованию, предал им свою наложницу. Харлова и семилетний брат ее были расстреляны. Раненые, они сползлись друг с другом и обнялись. Тела их, брошенные в кусты, оставались долго в том же положении».
    Иными словами, «История Пугачева» — это фундамент, на котором стоит «Капитанская дочка», это пушкинский комментарий «семейственных записок» Гринева, подробно разъясняющий и встречающиеся в них те или иные даты14. Да, Гринев сумел завоевать благорасположение Пугачева, не поступившись честью. Их личные отношения — предмет художественного исследования Пушкина. Но личное отношение Пушкина к Пугачеву очень далеко от Петрушиного. Об этом и написана «История Пугачева», где вор и самозванец запечатлен во всей своей ужасающей свирепости: «С Елагина, человека тучного, содрали кожу; злодеи вынули из него сало и мазали им свои раны. Жену его изрубили. Дочь их, накануне овдовевшая Харлова, приведена была к победителю, распоряжавшему казнию ее родителей», — вот при каких жутких обстоятельствах довелось Лизавете Харловой познакомиться с Пугачевым, который, натешившись ею, отдал ее в руки сообщников, не пожалевших ни ее, ни даже ее семилетнего
    брата!
    Это Петруша, весьма обязанный великодушию и даже покровительству Пугачева, мог написать: «Не могу изъяснить то, что я чувствовал, расставаясь с этим ужасным человеком, извергом, злодеем для всех, кроме одного меня. Зачем не сказать истины? В эту минуту сильное сочувствие влекло меня к нему. Я пламенно желал вырвать его из среды злодеев, которыми он предводительствовал, и спасти его голову, пока еще было время». Это он, радуясь победе над Пугачевым, признавался и в том, что отравляло его радость: «...мысль о злодее, обрызганном кровию стольких невинных жертв, и о казни, его ожидающей, тревожила меня поневоле: “Емеля, Емеля! — думал я с досадою, — зачем не наткнулся ты на штык или не подвернулся под картечь? Лучше ничего не мог бы ты придумать”». И разводил руками: «Что прикажете делать? Мысль о нем неразлучна была во мне с мыслию о пощаде, данной мне им в одну из ужасных минут его жизни, и об избавлении моей невесты из рук гнусного Швабрина». Но Пушкин предваряет главу «Мятежная слобода» собственной мистификацией — отрывком из басни, которую якобы написал любимый поэт Гринева Сумароков и в которой весьма знаменательно характеризуется главный ее персонаж:
    
    В ту пору лев был сыт, хоть с роду он свиреп.
    «Зачем пожаловать изволил в мой вертеп?» —
    Спросил он ласково.
    
    Можно не сомневаться, что «вертеп» здесь означает не бытовавшую еще в языке XVIII века «пещеру», а разбойничий притон, каким изобразил эту мятежную слободу Гринев:
    «— Тебе бы все душить да резать. Что ты за богатырь? Поглядеть, так в чем душа держится. Сам в могилу смотришь, а других губишь. Разве мало крови на твоей совести?
    — Да ты что за угодник? У тебя-то откуда жалость взялась?
    — Конечно и я грешен, и эта рука повинна в пролитой христианской крови».
    Поэтому не стоит относиться серьезно к тому, что некогда Виктор Шкловский, обращая внимание читателей «Капитанской дочки» на льва в эпиграфе главы XI и на орла из «калмыцкой сказки», которую в этой главе рассказывает Гриневу Пугачев, многозначительно заметил: «Львы и орлы — символы царственной силы»15. Увы, как и многие советские (и не только советские: например, уже упомянутая мною Цветаева) литературоведы, Шкловский пытался поддержать легенду о добром, любовном и даже восхищенном отношении Пушкина к Пугачеву. И разумеется, попал впросак. Ибо о каком же царственном символе можно вести речь, если его олицетворяет глава воровского притона? А тот орел, который, по словам Пугачева, сказал ворону: «…чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью…»? На что получил абсолютно лишающую его хоть какого-то царского ореола характеристику от Гринева: «Но жить убийством и разбоем значит по мне клевать мертвечину». Их царственность того же выдуманного происхождения, что и «царские знаки на своих грудях», какие показывал Пугачев народу в бане: «на одной двуглавый орел величиною с пятак, а на другой персона его».
    А главное, мимо чего прошел Шкловский, — это то, что ни Гринев, ни его издатель не верят в царственное происхождение Пугачева. Какая уж тут может быть царственная симво¬лика?
    Почему Пугачев дозволил Гриневу то, что не позволял никому? Не только потому, что некогда, еще до восстания, повстречавшись с Петрушей, которого сумел вывести из буранной мглы к постоялому двору, получил от него в награду стакан вина и заячий тулуп («Господи Владыко! — простонал мой Савельич. — Заячий тулуп почти новешенький! и добро бы кому, а то пьянице оголтелому!»). Хотя все это было Гриневу засчитано: спасло его от петли и даже вроде от выдачи на растерзание сообщникам, о чем Петруше говорил сам Пугачев, когда они вместе поехали в Белогорскую крепость, чтобы вызволить Марью Ивановну из швабринского плена.
    Но думается, что на отношение Пугачева к Гриневу оказали влияние не столько Петрушины бесхитростные дары, сколько искренняя, нескрываемая симпатия, которой проникся Пугачев к Петруше.
    Зародилась она действительно на постоялом дворе, где был выпит новым знакомым Гринева стакан вина и напялен на себя заячий тулуп, который был ему явно не по росту: «Савельич чуть не завыл, услышав, как нитки затрещали». Но проросла в экстремальной для Гринева ситуации: избавленный от петли, он был в тот же день позван к Пугачеву, посажен им за общий стол, за которым сообщники вместе со своим атаманом отмечали взятие Белогорской крепости, а после ухода гостей оставлен им для беседы «глаз на глаз».


Добавил: AliceMaryCullen

1 ] [ 2 ] [ 3 ]

/ Критика / Пушкин А.С. / Капитанская дочка / Гринев и его издатель


Смотрите также по произведению "Капитанская дочка":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis