Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Критика / Пушкин А.С. / Разное / Сочинения Александра Пушкина

Сочинения Александра Пушкина [9/22]

  Скачать критическую статью

    Автор статьи: Белинский В.Г.

    ...шутите вы со мною -
     Всех _удавлю_ вас бородою!..
    
    Каково?
    
     Объехал голову кругом
     И стал _пред носом_ молчаливо,
     _Щекотит_ ноздри копнем...
    
     Картина, достойная Кирши Данилова! Далее чихнула голова, а за него и эхо _чихает_... Вот что говорит рыцарь:
    
     Я еду, еду, не свищу,
     А как наеду, не спущу...
    
     Потом рыцарь ударяет голову в _щеку_ тяжелой _рукавицей_... Но увольте меня от подробного описания и позвольте спросить: если бы в Московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал бы зычным голосом: _здорово, ребята_! Неужели бы стали таким проказником любоваться! Бога ради, позвольте мне, старику, сказать публике, посредством вашего журнала, чтобы она каждый раз жмурила глаза при появлении подобных странностей. Зачем допускать, чтобы плоские шутки старины снова появлялись между нами? Шутка грубая, неодобряемая вкусом просвещенным, отвратительна, а нимало не смешна и не забавна. Dixi. {Я сказал. - Ред.}
    
     Житель Бутырской слободы".
    
     Итак, ясно, что _бутырского_ критика оскорбил прежде всего сказочный характер поэмы _неизвестного пииты_, то есть Пушкина. Но какой же, если не сказочный, характер Ариостова "Orlando furioso" {"Неистового Роланда". - Ред.}? Правда, рыцарский сказочный мир заключает в себе несравненно больше поэзии и занимательности, чем бедный мир русских сказок; но что касается до сказочных нелепостей, столь оскорбивших вкус бутырского критика, - их довольно в поэме Ариоста, и они, право, стоят _мужика сам с ноготь, а борода с локоть_ или головы богатыря. Но то, видите ли, Ариост, писатель классический, которого слава уже утверждена была с лишком двумя столетиями: стало быть, к нему и к его славе уже _привыкли_... Вольно же было Пушкину сочинить новую поэму, которой не было еще и года от роду, как ее уж в пух разругали... Притом же Ариоста сам Вольтер объявил _величайшим из новейших поэтов_; стало быть, после такого авторитета, как авторитет Вольтера, смело можно было хвалить Ариоста, не боясь попасться впросак. Ведь литературные авторитеты, подобно Корану, на то и существуют, чтоб люди могли быть умны без ума, сведущи без учения, знающи без труда и размышления и безошибочно правы без помощи Здравого смысла. Вот другое дело, если б кто из признанных авторитетов, например, Ломоносов или Поповский, могли объявить свое мнение в пользу "Руслана и Людмилы", - тогда все единодушно признали бы эту сказку гениальным произведением! Хорошая порука - важное дело, и чужой ум - всегда спасение для тех, у кого нет своего... Что бутырский критик нашел пошлыми не только выражения: _удавить бородою, стать перед носом, щекотать ноздри копнем и еду, не свищу, а наеду, не спущу_, но и _умирающий луч солнца_ {359} это опять происходило от привычки к облизанным прозаическим общим местам предшествовавшей Пушкину поэзии и от непривычки к благородной простоте и близости к натуре. Все привычка! Один бутырский критик до того ожесточился против "Руслана и Людмилы", что рифмы _языком_ и _копием_ назвал _мужицкими_... Видите ли: строго придирались даже к версификации Пушкина они, эти безусловные поклонники всех русских поэтов до Пушкина, которые изо всех сил и со всевозможным усердием уродовали русский язык незаконными усечениями, насилием грамматики и разными "пиитическими вольностями". Каков бы ни был стих в "Руслане и Людмиле", но, в сравнении со стихом "Душеньки" Богдановича, сказок Дмитриева, "Странствователя и домоседа" Батюшкова и даже "Двенадцати спящих дев" Жуковского, он - само изящество, сама поэзия. Оскорбленная привычка этого не замечала, а если замечала, то для того только, чтоб, по излишней привязчивости, ставить молодому поэту в непростительную вину то, что считала чуть не достоинством в старых. Как человек с огромным талантом, эту привязчивость возбудил к себе и Грибоедов. При "Вестнике Европы" один бутырский критик состоял в должности явного зоила всех новых ярких талантов; поэтому "Горе от ума" возбудило всю желчь его. Там, между прочим, было сказано по поводу отрывка из "Горя от ума", помещенного в альманахе "Талия": "Смеем надеяться, что все, читавшие отрывок, позволят нам, от лица всех, просить г. Грибоедова издать всю комедию". Бутырский критик "Вестника Европы", указав на эти слова, восклицает: "Напротив, лучше попросить автора не издавать ее, пока не переменит главного характера и не исправит слога" ("Вестник Европы", 1825, Ќ 6, стр. 115). Мы указываем на все эти диковинки, разумеется, не для того, чтоб доказать их чудовищную нелепость: игра не стоила бы свеч, да и смешно было бы снова позывать к суду людей, и без того уже давно проигравших тяжбу во всех инстанциях здравого смысла и вкуса. Нет, мы хотели только охарактеризовать время и нравы, которые застал Пушкин на Руси при своем появлении на поэтическом поприще, а вместе с тем и показать, какую роль чудовище-привычка играет там, где бы должны были играть роль только ум и вкус. Оставим же в стороне эти допотопные ископаемые древности, заключающиеся в затверделых пластах "Вестника Европы", и обратимся к "Руслану и Людмиле".
     Бутырские критики, как мы видели, особенно оскорбились в "Руслане и Людмиле" тем, что показалось им в этой поэме колоритом местности и современности в отношении к ее содержанию. Но именно этого-то совсем и нет в сказке Пушкина: она столько же русская, сколько и немецкая или китайская. Кирша Данилов не виноват в ней ни душою, ни телом, ибо в самой худшей из собранных им русских песен больше русского духа, чем во всей поэме Пушкина, хотя он в своем поэтическом прологе к ней и сказал: "Там русский дух, там Русью пахнет". Вероятно, Пушкин не знал сборника Кирши Данилова в то время, когда писал "Руслана и Людмилу": иначе он не мог бы не увлечься духом народно-русской поэзии, и тогда его поэма имела бы, по крайней мере, достоинство сказки в русско-народном духе и притом написанной прекрасными стихами. Но в ней русского - одни только имена, да и то не все. И этого руссизма нет так же и в содержании, как и в выражении поэмы Пушкина. Очевидно, что она - плод чуждого влияния, и скорей пародия на Ариоста, чем подражание ему, потому что наделать _немецких рыцарей_ из _русских богатырей и витязей_ - значит исказить равно и немецкую и русскую действительность. Нам так мало осталось памятников от доисторических времен Руси, что _Владимир красно солнышко_ столько же для нас миф, сколько Владимир, просветитель Руси - историческое лицо; а сказки Кирши Данилова, в которых является действующим лицом языческий Владимир, явно сложены в позднейшие времена. И потому Пушкин от предания только и воспользовался, что словом "солнце", приложенным к имени Владимира. Пожива небогатая. Во всем остальном его Владимир-солнце - пародия на какого-нибудь Карла Великого. Таковы же и Руслан, и Рогдай, и Фарлаф: действительность их, историческая и поэтическая, такой же точно пробы, как и действительность Финна, Наины, богатырской головы и Черномора. Пушкин с особенною радостью ухватился было за так называемого "вещего Баяна", поняв слово "баян" как нарицательное и равнозначительное словам: _скальд, бард, менестрель, трубадур, миннезингер_. В этом он разделял заблуждение всех наших словесников, которые, нашед в "Слове о пълку Игореве" _вещего баяна, соловья старого времени_, который, "аще кому хотяше песнь творите, то растекашется мыслию по древу, серым вълком по земли, шизым орлом под облакы", - заключили из этого, что Гомеры древней Руси назывались _баянами_. Что в древней Руси были свои песельники, сказочники, балагуры и прибауточники, так же как и теперь в простом народе бывают подобные, - в этом нет сомнения; но, по смыслу текста "Слова", ясно видно, что имя Баяна есть собственное, а отнюдь не нарицательное. Да и Баян "Слова" так неопределен и загадочен, что на нем нельзя построить даже и остроумных догадок, на которые так щедры досужие антикварии, а тем менее можно заключить из него что-нибудь достоверное. И потому весь _баян_ Пушкина - ни более, ни менее, как риторическая фраза. О прологе к "Руслану и Людмиле" действительно можно сказать: "Тут русский дух, тут Русью пахнет"; но этот пролог явился только при втором издании поэмы, то есть через _восемь_ лет после первого ее издания, стало быть, тогда, как Пушкин уже настоящим образом вник в дух народной русской поэзии. Первые _семнадцать стихов_, которыми начинается "Руслан и Людмила", от стиха: "Дела давно минувших дней" до стиха. - "И низко кланялись гостям", действительно _пахнут Русью_; но ими начинается и ими же и оканчивается _русский дух_ всей этой поэмы; больше в ней его _слых_о_м не слыхать, вид_о_м не видать_. Мы даже подозреваем, что не были ль эти семнадцать счастливых стихов поводом к _присочинению_ к ним всей поэмы... Как бы то ни было, только поэма эта - шалость сильного, еще незрелого таланта, который, кипя жаждою деятельности, схватился без разбора за первый предмет, мысль о котором как-то промелькнула перед ним в веселый час. Весь тон поэмы - шуточный. Поэт не принимает никакого участия в созданных его фантазией лицах. Он просто - чертил арабески и потешался их забавною странностию. Оттого, как сам Пушкин справедливо замечал впоследствии, _она холодна_. {Соч. А. Пушкина, т. XI, стр. 226.} В самом деле, в ней много грации, игривости, остроумия; есть живость, движение и еще больше блеска, но очень мало жара. В эпизоде о Финне проглядывает чувство; оно вспыхивает на минуту в воззвании Руслана к усеянному костьми полю, но это воззвание оканчивается несколько риторически. Все остальное холодно.
     Вообще "Руслан и Людмила" для двадцатых годов имела то же самое значение, какое "Душенька" Богдановича для семидесятых годов. Разумеется, велик перевес на стороне поэмы Пушкина и в отношении к превосходству времени и к превосходству таланта. Но наше время далеко впереди, обеих этих эпох русской литературы, и потому если "Душеньку" теперь нет никакой возможности прочесть от начала до конца, по доброй воле, а не по нужде, которая может заставить прочесть и "Тилемахиду", то "Руслана и Людмилу" можно только перелистывать от нечего делать, но уже нельзя читать, как что-нибудь дельное. Ее литературно-историческое значение гораздо важнее значения художественного. По своему содержанию и отделке она принадлежит к числу переходных пьес Пушкина, которых характер составляет _подновленный классицизм_: в них Пушкин является улучшенным, усовершенствованным Батюшковым. В "Руслане и Людмиле", как мы уже сказали выше, нет ни признака романтизма, даже ощутителен недостаток поэзии, несмотря на все изящество выражения и всю прелесть стиха, неслыханные до того времени. Скажем больше: даже со стороны формы, как ни много она выше обветшалых форм прежней поэзии, есть звенья, соединяющие "Руслана и Людмилу" с прежнею школою поэзии: мы разумеем здесь употребление слов: _брада, глава_ и произвольное употребление усеченных прилагательных, которых в поэме Пушкина найдется больше десятка. Словом, если б не недостаток самомыслительности и не избыток _привычки_, так называемые классики того времени должны были бы торжествовать, как свою победу над так называвшимися тогда романтиками, появление "Руслана и Людмилы", - на Пушкине сосредоточить все надежды своей партии, а истинного представителя романтизма, следовательно, самого опасного их врага, видеть в Жуковском. В самом деле, некоторые из них были _как будто_ близки к этому взгляду. В "Вестнике Европы" 1824 года один классик рассердился за то, что г. Верстовский, положивший на музыку "Черную шаль" Пушкина, назвал ее _кантатою_. "Почему (говорит бутырский классик) г. Верстовский _возвел_ простую песню _на степень кантаты_? Такого ли содержания бывают кантаты собственно так называемые? Такими ли видим их у Драйдена, у Жан-Батиста Руссо и у других поэтов знаменитых? (Хороши знаменитости - Драйден и Жан-Батист Руссо!) Истощив средства свои на страсти, бунтующие в душе _безвестного_ человека, что употребит он, когда нужно будет силою музыки возвысить значительность слов в тех кантатах, где исторические или мифологические, во многих отношениях нам известные и для всех просвещенных людей занимательные лица страдают или торжествуют? В песне г-на Пушкина представляется нам какой-то молдаванин, убивший какую-то любимую им красавицу, которую соблазнил какой-то армянин. Достойно ли это того, чтоб искусный композитор изыскивал средства потрясать сердца слушателей, чтоб для песни тратил сокровища музыки? Не значит ли это воздвигнуть огромный пьедестал для маленькой красивой куклы, хотя бы она была сделана на Севрской фабрике? Угадываю причины, - побудившие г. Верстовского к сему подвигу, и знаю наперед один из ответов: "Г. А. Пушкин принадлежит к числу первоклассных поэтов наших". Что касается до стихотворства, я сам отдаю ему совершенную справедливость; стихи его отменно гладки, плавны, чисты; не знаю, кого из наших сравнить с ним в искусстве стопосложения; скажу более: _г. Пушкин не охотник щеголять эпитетами, не бросается ни в сентиментальность, ни в таинственность, ни в надутость, ни в пустословие; он жив и стремителен в рассказе; употребляет слова в надлежащем их смысле; наблюдает умную соразмерность в разделении мыслей_: все это составляет _внешнюю_ (?) красоту его стихотворений. Где же однако те качества, которые, по словам Еорация, составляют поэта? где mens divinior? где os magna sonaturum?" (Ќ 1, стр. 70 и 71). Замечаете ли, что наш бутырский критик видел кое-что в Пушкине, и если не увидел всего, ему помешала _привычка_. Пушкин не любил щеголять эпитетами, не бросался ни в сентиментальность, ни в таинственность, ни в надутость, ни в пустословие; он жив и стремителен в рассказе, употребляет слова в надлежащем их смысле, наблюдает умную соразмерность в разделении мыслей; все это действительно составляло неотъемлемые качества пушкинской поэзии, и качества великие; но - видите ли - по мнению бутырского классика, это не больше, как _внешняя (!)_ красота стихотворений Пушкина, потому что где же в них mens divinior (божественное безумие, исступление, восторг), где os magna sonaturum? А что такое разумели под этим наши псевдоклассические критики? Вот что:
    
     ...Кто завесу мне вечности расторг?
     Я вижу молний блеск! Я слышу с горня света
     И то, и то!..
    
     Прочтите всю превосходную сатиру Дмитриева "Чужой толк" - и вы еще лучше поймете, что наши классики разумели под mens divinior. Хотя многие из первых произведений Пушкина (как, например, _Черная шаль, Наполеон, Андрей Шенье_) не чужды декламации и риторической напряженности, но для наших классиков этого было мало; они не могли увидеть в Пушкине mens divinior, - так привыкли они к напыщенной шумихе одопений своего времени! Посмотрите, из чего хлопотали бедняжки: из названий, из слов - _ода, кантата, песня_ и т. п. Мы сами слышали однажды, как глава классических критиков, почтенный, умный и даровитый Мерзляков, сказал с кафедры: "Пушкин пишет хорошо, но, бога ради, не называйте его сочинений _поэмами_!" Под словом _поэма_ классики привыкли видеть что-то чрезвычайно важное. С _кантатами_ их познакомил Драйден и Жан-Батист Руссо: стало быть, то уже не кантата, что не было рабской копией с какой-нибудь кантаты этих двух риторов-стихотворцев. И каким образом страсти _безвестного_ человека могли быть предметом такого высокого рода поэзии, как кантата? - с них было бы заглаза довольно и нежной песенки, вроде: _Стонет сизый голубочек_: ведь в залы входят только господа, а слуги остаются в передней! В то время высокий и священный сан _человека_ не признавался ни за что, и _человек_ считался ниже не только титулярного советника, но и простого канцеляриста. Как же можно было видеть равнодушно, что талантливый композитор тратит сокровища музыки на чувство какого-то армянина.
     А между тем бутырские классики были близки и к тому, чтобы увидеть в Жуковском истинного своего врага, как это можно заметить из следующих строк:
     "Будучи одним из почитателей (но не слепых и раболепных) таланта нашего отличного стихотворца В. А. Жуковского, я так же, как и прочие мои соотечественники, восхищался многими прекрасными его произведениями. Так, м.<илостивый> г.<осударь> м.<ой> и я, хотя не имею чести быть орлиной породы, смел прямо смотреть на солнце, любовался блеском его и согревался живительною его теплотою до тех пор, пока западные, чужеземные _туманы_ и _мраки_ не обложили его и не заслонили свет его от слабых глаз моих, слабых потому, что не могут видеть света сквозь мрак и туман. Говоря языком общепонятным, я с восхищением читал и перечитывал "Певца во стане русских воинов", перевод Греевой элегии, "Людмилу", "Светлану", "Эолову арфу", многие места из "Двенадцати спящих дев" и разные другие стихотворения г-на Жуковского. Но с некоторого времени, когда имя его стало появляться под стихотворениями, в которых все немецкое, кроме букв и слов, - восторг и удивление во мне уступили место сожалению о том, что стихотворец с такими превосходными дарованиями оставил красоты и приличия языка; {360} оставил те средства, которыми он усыновил русским "Людмилу", "Ахилла" и столько других произведений словесности чужестранной... оставил, и для чего же? - чтобы ввести в наш язык обороты, блестки ума и беспонятную выспренность нынешних немцев стихотворцев-мистиков! Если первые баллады Жуковского породили толпу подражателей, которые только жалким образом его передразнивали, не умея подражать красотам, рассыпанным щедрою рукою в прежних его произведениях, - то мудрено ли, что теперь люди с превосходными дарованиями, или вовсе и без дарований, с жадностью подражают в нем тому, что находят по своим силам?.. Истинный талант должен принадлежать своему отечеству; человек, одаренный таковым талантом, если избирает поприщем своим словесность, должен возвысить славу природного языка своего, раскрыть его сокровища и обогатить оборотами и выражениями, ему свойственными; гений имеет даже право вводить новые, но не иноплеменные, и никогда не выпускать из виду свойства и приличия языка отечественного" ("Вестник Европы", 1821, т. CXVII, стр. 19-21).
    
     Но и тут, ясно, _привычка_ помешала увидеть дело так, как оно было: бутырский классик не видал романтизма в самых ультраромантических пьесах Жуковского, каковы: _Людмила, Светлана, Эолова арфа, Двенадцать спящих дев_z, но увидел его в позднейших, лучших и по содержанию, и по форме, произведениях Жуковского. Подлинно, в младенческое время литературы и старцы поневоле бывают детьми...
     Восторги, возбужденные "Русланом и Людмилою", равно как и необыкновенный успех этой поэмы, несмотря на всю _детскость_ ее достоинств и недостатков, гораздо естественнее и понятнее, чем яростные нападки на нее бутырских классиков. Не говоря уже о том, что всякая удачная новость ослепляет глаза, в "Руслане и Людмиле" русская поэзия действительно сделала огромный шаг вперед, особенно со стороны технической. Все восхищались ее прекрасным языком, стихами, всегда легкими и звучными, а иногда и истинно поэтическими, грациозною шуткою, рассказом плавным, увлекательным, живым и быстрым, всею этою игривою затейливостию, шаловливостию и причудливостию арабесков в характерах и событиях, и никому не приходило в голову требовать от этой поэмы народности, к которой обязывалось ее заглавие и самое содержание, естественности, поэтической мысли, вполне художественной отделки. Образца для нее не было на русском языке, а если и были прежде попытки в этом роде, то такие ничтожные, что сравнение с ними не могло бы сбавить цены с "Руслана и Людмилы". У кого из прежних поэтов можно было найти стихи, подобные, например, этим:
    
     И вот невесту молодую
     Ведут на брачную постель;
     Огни погасли... и ночную
     Лампаду зажигает Лель.
     Свершились милые надежды,
     Любви готовятся дары;
     Падут ревнивые одежды
     На цареградские ковры...
     Вы слышите ль влюбленный шопот
     И поцелуев сладкий звук,
     И прерывающийся ропот
     Последней робости?..
    
    Или:
    
     И слышно было, что Рогдая
     Тех вод русалка молодая
     На хладны перси приняла,
     И жадно витязя лобзая,
     На дно со смехом увлекла;
     И долго после, ночью темной.
     Бродя близ тихих берегов,
     Богатыря призракогромный
     Пугал пустынных рыбаков.
    
    Или:
    
     Но прежде юношу ведут
     _К великолепной русской бане_.
     Уж волны дымные текут
     В ее серебряные чаны,
     И брызжут хладные фонтаны;
     Разостлан роскошью ковер;
     На нем усталый хан ложится;
     Прозрачный пар над ним клубится;
     Потупя неги полный взор,
     Прелестные, полунагие,
     В заботе нежной и немой,
     Вкруг хана девы молодые
     Теснятся резвою толпой.
     Над рыцарем иная машет
     Ветвями молодых берез,
     И жар от них душистый пашет;
     Другая соком вешних роз
     Усталы члены прохлаждает
     И в ароматах потопляет
     Темнокудрявые власы.
     Восторгом витязь упоенный
     Уже забыл Людмилы пленной
     Недавно милые красы;
     Томится сладостным желаньем;
     Бродящий взор его блестит,
     И, полный страстным ожиданьем,
     Он тает сердцем, он горит.
    
     Конечно, теперь смешно заблуждение людей того времени, которые в "Руслане и Людмиле" думали видеть поэтическое воссоздание народно-русского сказочного мира; но в двадцатых годах, право, немудрено было, в первый раз читая такие стихи, до того увлечься ими, чтоб в описании какой-то небывало фантастической бани увидеть _великолепную русскую баню_. Кому неизвестно великолепие наших бань, где в таком употреблении _сок весенних роз_, а _ветви молодых берез прозаически называются вениками_?..
     Эпилог к "Руслану и Людмиле" исполнен элегической поэзии; но, как и пролог к этой же поэме, он, если не ошибаемся, был написан после ее; при ней же явился только во втором ее издании, в 1828 году.
     Потому ли, что изумительные успехи Пушкина и быстрый ход его распространяющейся славы слишком озадачили бутырских критиков и классиков, или потому, что они уже сами начали _привыкать_ к поэзии Пушкина, - только против "Кавказского пленника" уже почти совсем не было воплей, а напротив, ему раздавались везде только хвалебные гимны. Даже в "Вестнике Европы" 1823 года была помещена похвальная критика этой поэме (вышедшей в 1822 году). Эта критика особенно замечательна и в свое время весьма прославилась тем, что ее сочинитель, при всем своем старании и усердии, никак не мог догадаться, что сделалось с черкешенкой и что означают эти прекрасные поэтические стихи:
    
     Вдруг волны глухо зашумели,
     И слышен отдаленный стон...
     На дикий брег выходит он,
     Глядит назад... _брега яснели
     И опененные белели; Но нет
     Черкешенки младой
     Ни у брегов, ни под горой...
     Все мертво... на брегах уснувших
     Лишь ветра слышен легкий звук,
     И при луне в волнах плеснувших
     Струистый исчезает круг_...
    
     Такова была тогда _привычка_ к прозаичности прежней поэзии, что слишком поэтический и по тому уже самому слишком ясный оборот назывался темным и неопределенным... {361} Да, Пушкину предстоял подвиг: воспитать и развить в русском обществе чувство изящного, способность понимать художество, - и он вполне совершил этот великий подвиг!..
     "Кавказский пленник" был принят публикою еще с большим восторгом, чем "Руслан и Людмила", и, надо сказать, эта маленькая поэма вполне достойна была того приема, которым ее встретили. В ней Пушкин явился вполне самим собою и вместе с тем вполне представителем своей эпохи: "Кавказский пленник" насквозь проникнут ее пафосом. Впрочем, пафос этой поэмы двойственный: поэт был явно увлечен двумя предметами - поэтическою жизнию диких и вольных горцев, и потом - элегическим идеалом души, разочарованной жизнию. Изображение того и другого слилось у него в одну роскошно поэтическую картину. Грандиозный образ Кавказа с его воинственными жителями в первый раз был воспроизведен русскою поэзиею, - и только в поэме Пушкина в первый раз русское общество познакомилось с Кавказом, давно уже знакомым России по оружию. Мы говорим - в _первый раз_: ибо каких-нибудь двух строф, довольно прозаических, посвященных Державиным изображению Кавказа, и отрывка из послания Жуковского к Воейкову, посвященного тоже довольно прозаическому описанию (в стихах) Кавказа, слишком недостаточно для того, чтоб получить какое-нибудь, хотя сколько-нибудь приблизительное понятие об этой поэтической стороне. Мы верим, что Пушкин с добрым намерением выписал в примечаниях к своей поэме стихи Державина и Жуковского и с полною искренностию, от чистого сердца, хвалит их; но тем не менее он оказал им через это слишком плохую услугу: ибо после его исполненных творческой жизни картин Кавказа никто не поверит, чтоб в тех выписках шло дело о том же предмете... Мы не будем выписывать из поэмы Пушкина картин Кавказа и горцев: кто не знает их наизусть? Скажем только, что, несмотря на всю незрелость таланта, которая так часто проглядывает в "Кавказском пленнике", несмотря на слишком _юношеское_ одушевление зрелищем гор и жизнию их обитателей, многие картины Кавказа в этой поэме и теперь еще не потеряли своей поэтической ценности. Принимаясь за "Кавказского пленника" с гордым намерением слегка перелистовать его, вы незаметно увлекаетесь им, перечитываете его до конца и говорите: "Все это юно, незрело, и однакож так хорошо!" Какое же действие должны были произвести на русскую публику эти живые, яркие, великолепно роскошные картины Кавказа при первом появлении в свет поэмы! С тех пор, с легкой руки Пушкина, Кавказ сделался для русских заветною страною не только широкой, раздольной воли, но и неисчерпаемой поэзии, страною кипучей жизни и смелых мечтаний! Муза Пушкина как бы освятила давно уже на деле существовавшее родство России с этим краем, купленным драгоценною кровию сынов ее и подвигами ее героев. И Кавказ - эта колыбель поэзии Пушкина - сделался потом и колыбелью поэзии Лермонтова...
     Как истинный поэт, Пушкин не мог описаний Кавказа вместить в свою поэму, как эпизод _кстати_: это было бы слишком дидактически, а следовательно, и прозаически, и потому он тесно связал свои живые картины Кавказа с действием поэмы. Он рисует их не от себя, но передает их как впечатления и наблюдения пленника - героя поэмы, и оттого они дышат особенною жизнию, как будто сам читатель видит их собственными глазами на самом месте. Кто был на Кавказе, тот не мог не удивляться верности картин Пушкина:362 взгляните, хотя с возвышенностей, при которых стоит Пятигорск, на отдаленную цепь гор, - и вы невольно повторите мысленно эти стихи, о которых вам, может быть, не случалось вспоминать целые годы:
    
     Великолепные картины!
     Престолы вечные снегов,
     Очам казались их вершины
     Недвижной цепью облаков,
     И в их кругу колосс двуглавый,
     В венце блистая ледяном,
     Эльбрус огромный, величавый,
     Белел на небе голубом.
    
     Описания дикой воли, разбойнического героизма и домашней жизни горцев дышат чертами ярко верными. Но черкешенка, особенно связывающая собою обе половины поэмы, есть лицо совершенно идеальное и только _внешним образом_ верное действительности. В изображении черкешенки особенно выказалась вся незрелость, вся юность таланта Пушкина в то время. Самое положение, в которое поставил поэт два главные лица своей поэмы, черкешенку и пленника, - это положение, наиболее пленившее публику, отзывается мелодрамою и, может быть, по тому самому так сильно увлекло самого молодого поэта. Но - такова сила истинного таланта! - при всей театральности положения, на котором завязан узел поэмы, при всей его бесцветности в отношении к действительности, - в речах черкешенки и пленника столько элегической истины чувства, столько сердечности, столько страсти и страдания, что ничем нельзя оградиться от их обаятельного увлечения, при самом ясном сознании в то же время, что на всем этом лежит печать какой-то детскости. С особенною силою действует на душу читателя сцена освобождения пленника черкешенкою и эти стихи -


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ]

/ Критика / Пушкин А.С. / Разное / Сочинения Александра Пушкина


Смотрите также по разным произведениям Пушкина:


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis