Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Критика / Островский А.Н. / Разное / Гроза Островского

Гроза Островского [2/4]

  Скачать критическую статью

    Автор статьи: Дружинин А.В.

    Первое серьезно враждебное отношение русских ценителей к лучшему из современных нам драматических писателей, наконец, проявилось в приговорах и толках по поводу третьей комедии Островского, помещенной в "Москвитянине" и игранной с огромным успехом на столичных театрах. Комедия эта называлась "Не в свои сани не садись", по объему была почти наполовину менее двух первых комедий, по литературному же значению своему она скорее могла быть отнесена к началу целой серии драматических очерков Островского, которая всем нам доставила столько наслаждения и еще недавно обогатилась "Воспитанницей", возбудившей такое единодушное одобрение повсюду. Написанная прежним превосходным языком, простая и замысловатая по интриге, исполненная жизни и драматических положений, новая комедия была прежде всего писана для сцены и до сих пор остается одной из любимейших пьес в русском репертуаре. Из персонажей ее, не отличавшихся особой новизною или типичностью, художественно выдавалось прелестное лицо героини, любящей девушки с чисто русской доверчивостью, чисто русской кротостью в характере, да еще два или три второстепенных лица. Содержание комедии, без сомнения, известно читателю, но мы считаем нужным напомнить о нем хотя вкратце. Промотавшийся франт и красавец Вихорев, приехавши в небольшой торговый город, ищет купеческой девушки с хорошим приданым. Он начинает ухаживать за дочерью богатого купца Русакова и, благодаря своей наружности, успевает ей понравиться, но отец Дуняши, человек честный, простой и проницательный, отвергает домогательства авантюрьера. Вихорев, предполагая, что старик не способен долго сердиться на обожаемую дочь, увозит ее - и только на станции узнает, что на прощенье надеяться нечего, что Русаков упорен в своем слове и что на его шее остается бедная девушка без гроша денег. С грубостью беспутного мальчишки он сбрасывает с себя маску и уезжает один, оставивши Дуняшу на дороге, как глупую и привязчивую собачонку. Опозоренная девушка является в дом родителей к старику отцу, доведенному до отчаяния ее поступком. В это самое время молодой купец Бородкин, давно привязанный к Авдотье Максимовне, выступает вперед и на слова, сказанные про Дуняшу: "кто возьмет ее", отвечает: "мы возьмем-с" со всей бессознательной честностью прямой русской души, не испорченной расчетами и условными тонкостями света.
     Казалось бы, чем могла эта интрига, до такой степени чистая и вседневная, так раздражить судей и ценителей, особенно ценителей петербургских? Или название ее не полюбилось столичному нашему люду, так способному садиться не в свои сани? Или в комедии были подробности, достойные осуждения, или тон ее не был верен действительности? Нельзя было утверждать ничего подобного. Огромный успех комедии на сцене показывал, что она достигла своей цели, и в целом, и в подробностях она отличалась чрезвычайной сценической стройностью. Но мысль, будто бы скрытая во всем произведении, ожесточила особ, соблюдавших чистоту убеждений в русской литературе почти с таким же рвением, как когда-то господин Булгарин блюл чистоту русского слога. Мысль комедии, с ожесточением говорили и писали многие, была нечиста, нелиберальна, неблагородна. Но, боже мой, в чем же наконец заключалась эта нелиберальность и это неблагородство? Тут шел ряд выводов, дивных по их логичности, хотя и отзывавшихся аллегорией. Вихорев, говорили новые аллегористы, есть пасквиль на просвещенного человека. Русаков - апофеоза русака-невежды. Просвещенный человек приносится в жертву невеждам. Невежда издевается над просвещенным человеком, не хочет его просвещения, не признает новых порядков и остается героем в своей закоснелости. Просвещенный юноша беспутен и сидит без гроша, невежда умен и богат. Просвещенный европеец хочет жениться из-за денег, невежда-русак блюдет святость семейных привязанностей. Европеец похищает, бросает, оскорбляет преданную женщину, русак (на этот раз в лице купца Бородкина) исправляет все дело своим великодушием. Европеец попран ногами, невежда-русак и старовер возвышен. Сверх того, комедия напечатана в "Москвитянине" - журнале известных славянофильских тенденций. C'est une circonstance horriblement aggravate {Это страшно отягчающее обстоятельство (фр.).}.
     В наше время опровергать подобных суждений не приходится. Лучшее доказательство их неверности то, что, без сомнения, им не возобновиться уже ни в одном, сколько-нибудь порядочном, издании. Но забавно припомнить, в какую пору Островского обвиняли в пристрастии к невежеству и видели в Вихореве пасквиль на всякого порядочного европейца. Его обвиняли в этом именно тогда, когда наша изящная литература, с одной стороны, жила полуидиллическими рассказами из простонародного быта, с другой, доканчивала свою дидактически-асоциальную карьеру. Лучшие наши писатели по собственному их выражению, увенчивали незабудками головы мужиков, а просвещенного или полупросвещенного барина судили с крайней строгостью. Отчего же то, что нисколько не оскорбляло в Тургеневе и Григоровиче, вдруг озлобило ценителей в другом писателе, не менее добросовестном и еще более их правдивом? Неужели честность, простота и кротость, общие хорошему русскому простолюдину, имеют свою цену лишь в соединении с крепостным состоянием, в зажиточном же купце нелепы и невозможны?
     И потом, почему именно Вихорев признан был представителем унижаемого европеизма? После этого и дурные помещики в "Записках охотника" - пасквиль на русских просвещенных людей и на все дело прогресса. После этого и в Хлестакове увидим мы отрицание пользы цивилизации. После таких придирок и прижимок что же остается делать поэту, нуждающемуся в положительном жизненном элементе для своих изданий, и где остановятся требования критики, если он ей уступит хоть на одну линию? Сегодня драматургу запрещают выводить на сцену честного купца, завтра его признают извергом, если он захочет изобразить дельного чиновника. Послезавтра судьи наложат свое veto {запрет (лат.).} на умного помещика - что же останется беспристрастному и всестороннему живописцу русской жизни, в ее разнообразных проявлениях? Съезжие дворы и собрания нищих, кабаки и дом сумасшедших, что ли? Нельзя же всех художников на свете обратить в Каллоты, да, наконец, и сам Каллот не все же писал оборванных негодяев.
     Посреди азартных обвинений и потока едких филиппик г. Островский вел себя как нельзя проще и разумнее. Он продолжал трудиться для той сцены, где тысячи посетителей награждали его полным сочувствием, и для того журнала, где по достоинству ценилось его литературное дарование. Отвечать на крики обвинителей он не располагал, слишком хорошо зная ничтожество и, конечно, предвидя недолговечность возводимых на него небывальщин. Но мы не сомневаемся в том, что упреки противников навели его не на одну плодотворную мысль относительно дальнейшей предстоящей ему деятельности. Самое ожесточение, проявившееся по поводу положительной стороны его последних действующих лиц, Русакова и Бородкина, должно было показать, что в их замысле имеется нечто важное. На посредственную идею не кинутся хулители, незначительная мысль не вызовет горячих опровержений. В самом деле, положительная и светлая сторона простой русской жизни, до той поры почти нетронутая русскими драматическими и недраматическими писателями, предъявляла свои права на воплощение художественное, как часть обширного целого, как свежая и необходимая нота в общей гармонии. До той поры г. Островский следовал примеру Гоголя, у которого честный смех был единственным честным лицом в комедиях, но то, что составляло оригинальность и самобытность предшественника, грозило показаться рутиной у последователя. Героиня "Бедной невесты" могла назваться первым шагом к драматической всесторонности, замысел Русакова и Бородкина, честных русских людей, был новой ступенью правдивого сознания. Но от сознания до воплощения полного - дорога велика и многотрудна. Если Марья Андреевна удалась - Русаков и Бородкин заставляли желать многого в художественном отношении. Наш автор не уклонился от задачи, ему представившейся, и подступил к ней без страха. Быт простых русских людей, преимущественно людей торговых, был ему знаком в совершенстве и легко навел его на ряд сильных соображений. В русском торговом сословии, которое зрело и формировалось под условиями оригинальными и довольно выгодными, вне крепостного права, которое извратило нравы крестьян и землевладельцев, вне чиновничества и чужеземного обезьянства, которые принесли много вреда высшим классам общества, в этом русском сословии драматический автор мог искать не одних Большовых и Подхалюзиных, не одних злостных банкротов и бездельников. Сверх того симпатические и положительные стороны русского купеческого быта представляли свою завлекательную сторону для комика; лица, взятые из означенной стороны, невзирая на их симпатичность, были, так сказать, живописнее лиц из высшего общества, их речь могла иметь свои комические оттенки, их особенности, сложившиеся своеобразно и далекие от наших цивилизованных привычек, в самом светлом проявлении могли хранить свою часть смешного, хотя не ядовито-смешного. Само собою разумеется, изучение светлых сторон данной жизни для Островского не могло перейти в розовый цвет, односторонность или идилличность. Для этого наш автор был слишком поэтом, то есть человеком по преимуществу зорким. Он мог иногда не доканчивать своих изображений, иногда не доходить до ясного воплощения своих замыслов (как, например, в Бородкине), но до сладкой идиллии, конечно, ему нельзя было унизиться. Новая комедия господина Островского "Бедность не порок" была его новым сценическим триумфом и в то же время сигналом жесточайших обвинений, какие только выпадали на долю нашему автору. Комедия эта, в свое время служившая предметом таких сильных споров, принадлежит к числу недостаточно оцененных даже друзьями г. Островского, даже теми людьми, которые в эти десять лет ни на шаг не отступали в своей симпатии к его светлому дарованию. Поэтому мы приглашаем всех внимательных и беспристрастных судей перечитать ее сызнова, на свободе, медленно и не увлекаясь никакими наперед составленными воззрениями. В произведении этом они найдут неоспоримые недостатки постройки, слишком крутую и прихотливую развязку, некоторую бедность комических положений, но погрешности эти с избытком выкупятся разительными, первоклассными красотами. Мы не говорим уже о создании Любима Торцова, сделавшемся a household word {ходячее выражение (англ.).} для всякого, кто любит русскую сцену. Мы не перечисляем множества лиц живых и верных действительности. Но мы укажем только на поэзию, которою проникнута комедия и которая не часто встречается у самого г. Островского; по крайней мере изо всех его произведений подобную поэзию находим мы лишь в трех, кроме комедии нами названной, то есть в комедии "Бедная невеста", в драме "Не так живи, как хочется" и в "Воспитаннице". Во множестве сцен и подробностей разлита поэзия, нами указанная, поэзия здоровая и сильная, от которой Русью пахнет, в самом лучшем смысле этого выражения. Она сказывается в отношениях Любима Торцова к бедному мальчику, его пригревшему, в раздирающем душу прощании молодых любовников под глазами плачущей матери в отдаленном уголку дома, в милом и симпатическом лице бойкой вдовы Анны Ивановны и наконец в капитальной сцене всего произведения, которая обнимает собою святочный вечер в доме Торцова, устроившийся в отсутствии грозного хозяина. Святочный вечер в "Бедность не порок" у нас как будто перед глазами. До сих пор, вспоминая его, словно переносишься в детские годы и оттого испытываешь сладкую теплоту на сердце. Как мила и приветлива старушка хозяйка, которая сама когда-то любила плясать и хорошо пела песни, покуда суровый муж не полез в бары, и старушки гостьи, так весело глядящие на поющих девушек, и хлопотунья Анна Ивановна, всегда веселая и покладливая, и эти девушки с подблюдными песнями, и коза с медведем, и все эти чистые радости, оттененные страхом, что вот сейчас все кончится и наступит неожиданная катастрофа... Откинемте же рутинную высокомерность, которая гнездится во всех нас, как бы мы просты ни были, позабудем то, что до сей поры в изображениях купеческого быта видали мы лишь грязь и безнравственность, постараемся взглянуть на участников этой святочной беседы, как следует русскому человеку глядеть на хороших русских людей, и тогда, может быть, с глаз наших спадет завеса, скрывающая от нас такую простую н так близкую нам поэзию! О недостатках разбираемой комедии мы уже сказали вкратце, и ввиду красот, какими они выкупаются, на них сетовать невозможно, но тем не менее мы считаем долгом указать на один из сказанных недостатков, ибо он мелькает в нескольких последующих трудах г. Островского и тем заставляет предполагать в даровании нашего автора одну складку, от которой он может и должен освободиться. Погрешность, о которой идет речь, есть крутое и прихотливое обращение с интригой пьесы; обращение, может быть, еще имеющее некоторое значение на театре, но неприятно поражающее в чтении. Гордей Карпыч Торцов, столько времени занятый дурными делами и помыслами, столько лет мучивший свою семью, пренебрегавший родным братом и грубо попрекавший Митю его бедностью, вследствие небольшой побранки и просьб Любима, вдруг обращается на путь добрый, раскаивается в своем прошлом, наконец дает неожиданно благополучный поворот всей истории любовников. В другом, даже очень даровитом писателе, мы могли бы отнести такой грех к бедности драматического соображения, но можно ли подумать что-нибудь подобное про автора "Бедной невесты" и комедии "Свои люди - сочтемся". Есть заслуги, после которых непозволительна тень сомнения в ценителе; есть успехи, после которых малейшее слово осуждения должно быть взвешиваемо десять раз и потом только выговариваться. Погрешность художественной отделки? Но как обвинить в нехудожническом деле того писателя, у которого в малейших произведениях, ускользающих от нас по своему объему и объему статьи нашей, всюду виден ум сильного мастера и ряд неожиданных сценических соображений? Вернее будет предположить, что пьеса, нами разбираемая, поступила на сцену и в печать слишком скоро, не прочитанная лишний раз автором. Небольшая подготовка развязки, несколько приготовительных фраз Гордея Торцова, несколько заранее высказанных объяснительных черт его характера, могли бы сгладить всю шероховатость, на которой мы теперь поневоле останавливаемся. Такое нетрудное дело мог бы выполнить драматург только что талантливый - у г. Островского, быть может, самая сказанная подготовка явилась бы рядом метких выражений и мастерских подробностей.
     Само собою разумеется, тотчас же после появления в печати комедии "Бедность не порок" погрешность, нами указанная, не ускользнула и от строгих судей и от ценителей, положительно враждебных Островскому. Они осудили ее на все лады, и не только осудили с ожесточением, но за ней не увидали ни одного из совершенств новой комедии. Была ли тут положительная недобросовестность - этого мы решать не беремся, не беремся потому, что и сами не сразу уразумели все совершенства комедии. Ее поэзия, которой мы теперь так сочувствуем, не далась нам ни при первом чтении, ни при исполнении комедии на петербургской сцене, где актеры непристойно фарсили в купеческих ролях, а горничные девушки на святочном вечере завили себе височки и надели широчайшие юбки. Очень вероятно, что хулители Островского от души невзлюбили "Бедность не порок", от души сочли ее автора ослабевшим в силах. Если б они ограничили свое осуждение самым строгим, даже злобным указанием неоспоримой погрешности в развязке пьесы, мы бы не нашли в том ничего удивительного. Но хулители не ограничились этим указанием: частной ошибки в одной части комедии им показалось слишком мало. Они бросились терзать всю деятельность автора, касаться всех его трудов, всех его идей и убеждений - убеждений настоящих, убеждений воображаемых. Сильные удары были направлены даже с той стороны, откуда их не предвиделось. "Современник", журнал до той поры истинно расположенный к г. Островскому, напечатал о новой комедии статью, в которой неблагосклонность приговора могла только равняться с какой-то небывалой, дикой невежливостью выражений5. Всякий знает, что журнал, нами названный, давно уже загладил эту ошибку своими последующими статьями об Островском и всеми своими с ним отношениями. В газетном листке фельетонистов осуждения пьесы дошли до пароксизмов неистовства. Этим газетным судьям суждено было еще раз поднять свой голос по поводу г. Горева и его соперничества с Островским:6 после того они были с позором изгнаны с поприща их деятельности. Но о газетах и беглой газетной брани толковать нечего, когда в статьях длинных, основательных, исполненных горячности, один из самых передовых и, может быть, самый даровитый из всех ныне живущих русских писателей был провозглашаем вредным идиллистом, новым Коцебу7 по своему таланту, новым Коцебу по своей ретроградности. Ретроградность (просим прощения за это слово - русским выражением отсталость его передать неудобно), ретроградность последних комедий Островского сделалась важнейшим обвинением, таким обвинением, к которому на время присоединились даже люди очень беспристрастные, но ленивые на проверку чужих мнений и слишком привыкшие доверять журнальному голосу, по крайней мере на первых порах. В чем же заключалась эта знаменитая ретроградность, мы сейчас исследуем, без гнева и предубеждения.
     Всякому хорошо известно, что русская литература 1852 года и нескольких предшествовавших годов находилась не совсем в счастливом положении. У нас были и писатели-художники, и ученые люди, и все материалы для превосходнейшего европейского журнала (что впоследствии и доказано "Русским вестником" с первых же дней своего основания), а между тем изящных произведений являлось мало - ученые писатели молчали, журналы были простыми сборниками разнообразно энциклопедических статей, большею частию заимствованных с иностранных языков. Слишком строгое и недоверчивое воззрение многих сильных лиц на литературу в соединении с раздражительной щекотливостью общества и многими другими, слишком известными, причинами лежало тяжелым гнетом на печатном слове и, стесняя литературное развитие, без которого невозможно обойтись ни одному благоустроенному обществу, этим самым лишало самое общество содействия людей, просвещенных наукою и по положению своему предназначенных не в помехи, а в помощь каждому благонамеренному движению. Само собою разумеется, что все молодые и свежие силы, составлявшие собой литературу нашу, нелегко переносили такой гнет неблагоприятных обстоятельств, подозрений и препятствий всякого рода. Русским писателям, как людям зорким и развитым, были видны многие недостатки нашего общества, - а общество оскорблялось указанием этих недостатков, - русским писателям нужно было разумно-либеральное развитие гласности, а часть общества в гласности видело одну клевету и оскорбление своих прав. Понятно, что при таком положении дел, при тысяче недоразумений и невозможности всякого соглашения, - почти вся благонамеренная часть наших литературных деятелей трудами своими представляла как бы нескончаемый протест против условий, их гнетущих. В литературе того времени можно видеть протест противу всего того, что ныне изменяется и пересоздается через благие стремления нашего правительства: против крепостного права, кающегося в России, против казнокрадства и лихоимства, с которыми правительство ведет благородную борьбу, против обскурантизма, который исчезает более и более. Протест литературы, про который говорим мы, не был ярок и блистателен, тому мешали многие обстоятельства, но он был честен, обширен и даже слишком повсеместен. Он сосредоточивался не в одних серьезных статьях и попытках публицистики, он проявлялся везде, где только имелся некоторый простор для мысли, - в критике, в журнальных рецензиях, в повестях и романах, даже в драматических произведениях, даже в стихотворениях и поэмах. Постоянству и неуклонности этого протеста наша новая литература была одолжена своим почетным, независимым положением в обществе, своей подготовкой к благотворной деятельности настоящего времени, своей ролью в истории нашего развития, - и крайне ошибаются те ценители, которые не сознают и не отдают должной справедливости этой роли. Но во всем хорошем и благородном находятся свои темные стороны, а протест, про который мы теперь рассуждаем, конечно, не был исключением из общего правила.
     Прежде всего надобно заметить, что единодушное соединение всех живых и свежих литературных сил в один протест против дурных сторон современного общества и против гнета, ими причиняемого делу науки и развития, влек за собою исконный и гибельнейший порок нашей словесности, именно рутину. Наша литература, как вследствие ее чужеземного происхождения, так и вследствие недостатка обширной, фундаментальной образованности в русских людях, всегда грешила подражательностию, недоверием ко всему новому, следовательно, рутиною. Она часто разделялась на партии, но нигде партии не имели такой недолговечности, как у нас, - чуть одна из них временно слабела, все набрасывались на нее, и легион людей с неустановившимися мнениями неминуемо приставал к той, которая казалась сильнейшею. Протест литературы, нас теперь занимающий, на первых порах был слаб и повсеместно осуждаем. Сильнейший из его представителей, Белинский, был выставляем почти что преступником, но чуть правда взяла своё и новые люди приобрели себе достаточное сочувствие, к их фаланге приступили все пишущие люди, из которых многие не пережили и не перечувствовали ничего, сами не терпели ни от какого гнета, не знали общества и нимало не были подготовлены к делу, за которое брались. Благородное стремление смешалось с рутиной; убеждение по временам стало сменяться командным словом; глубоко прочувствованная роль - пустым скоморошеством. Мертвая дидактика почти неразрывно сплелась с прочувствованным обличительным словом, протестовать против общественных ран начали люди, не знающие ни общества, ни его недугов. Оппозиционное положение литературы ко всему, что было дикого, испорченного, гнетущего, в обществе сделалось модой - и, что еще хуже, стеснительным делом. Публицистика начала вторгаться всюду, в стихотворения и фельетоны, в романы и нравоописательные очерки, в оценку художественных произведений, в побранки журналов между собою. Еще не имея ни одного настоящего и достойно подготовленного публициста, мы перетрогали все вопросы, к которым нам лишь было дозволено касаться, - и это занятие показалось нам так привлекательно, что от поэтов и художников, даже от мелких беллетристов и от веселых болтунов мы стали требовать, чтоб они имели и значение и достоинство публицистов.
     Само собой разумеется, что такое положение дел, нисколько не умеряемое умным и энергическим противодействием, с какой бы то ни было стороны, могло дойти до плачевной крайности. Уже в литературе начали раздаваться голоса, утверждавшие, что в наше время искусство ничего не значит без социальных целей, что оно может иметь лишь единственное значение - как голос обличения и протеста, что без этого в нем кроется одна праздная забава или злонамеренность в деле прогресса. Масса пишущих рутинеров, однако же, с отвращением уклонилась от такого мнения, оно было слишком ново, а рутинеры, по своему малому образованию, не могли догадаться, что теория, им представляемая, была не нова и могла насчитать не одно почетное чужестранное имя в свою поддержку. Писатели развитые и просвещенные также уклонились, но со знанием дела, хорошо понимая всю несостоятельность вывода. Тем не менее, общее направление литературы все-таки не очистилось от дидактики, само появление вышеизложенных мыслей говорило о том, что в ней совершается и почему именно стремление всей изящной словесности направляется в сторону публицистики.
     После всего сейчас сказанного, весьма ясно то, который класс русских писателей был наиболее стеснен дидактическим и постоянно протестующим стремлением новой русской литературы. Поэты и художники, по призванию своему обязанные изображать жизнь и общество во всесторонних их проявлениях, увидели себя под двойным гнетом и, так сказать, под двойною неблагосклонною цензурою. С одной стороны, придирчивые классы общества не давали им вполне высказаться в отрицательную сторону, во всяком указании на общественный порок видя преступную злоумышленность, с другой, сама литература указывала им путь обличения или, по крайней мере, недовольства настоящим, во всяком их светлом образе видя уступку и нелиберальность. Если я изображал дурного помещика, наверху мне говорили, что я подрываю нерушимое крепостное право, если в моем труде попадался помещик добрый и просвещенный, снизу провозглашали, что я отстаю от дела протеста и братаюсь с общественными пороками.
     Романисту для его интриги нужен был дурной губернатор, книга его подвергалась опале. Писемский попробовал в одной повести вывести отличного исправника, и Писемского заявили чуть не ренегатом в деле прогресса. Деятели изящной литературы, пережившие сороковые годы и свыкшиеся с этим движением, кое-как подлаживались к требованиям своих судей в ущерб своей производительности и складу своего таланта, но новые, сильные дарования, являвшиеся с быстротою (наперекор материальному гнету обстоятельств), не знали, что делать и в которую сторону броситься. Им не давали простора в своем же лагере, их каждый смелый шаг был заподозрен, им почти предписывалось то, о чем они писать должны, а на ослушников предписания падала критическая ферула. Мягкость и уступчивость художников, уже успевших приобрести авторитет (можем здесь назвать г. Тургенева - самого грешного по этой части и самого угодливого критике), служили во вред их младшим сверстникам: начинающие таланты в своих колебаниях напрасно обращались к примеру старших товарищей и не могли видеть в них хотя сколько-нибудь энергической самостоятельности.
     Чем сильнее было новое дарование, тем теснее казалось ему в круге требований общепринятых, чем всестороннее был склад нового таланта, тем менее простора имели его крылья. Орлу тесно там, где обыкновенные птицы летают довольно свободно, и пределы, которые стесняют его орлиный взмах, кажутся для воробьев и мух беспредельным пространством. В странном положении, какое было подготовлено русскому искусству через оппозиционную рутину и общие порывы в область публицистики, казалось тесно лишь сильным деятелям-художникам; простые же беллетристы и стихотворцы были весьма довольны своим положением.
     Доскажем всю нашу мысль и выставим на вид последнее и крайне важное соображение. Русское искусство, увлекаемое к публицистике, социальной дидактике и постоянному глухому протесту, через это самое становилось в положение мизерное, оскорбительное, ребяческое. Оно лишалось лучшей своей силы - независимости от временных целей, не выигрывая взамен того ни влияния, ни политического значения. Журналист, критик, ученый человек, бросаясь в публицистику преимущественно пред другими сторонами своего дела, удовлетворял потребностям общества, по мере сил своих вел речь серьезную, касался практических интересов, почти не вредя своему призванию. Но мог ли не вредить своему призванию поэт и художник, метящий в публицисты? Чем мог он действовать на чуждом ему поприще, какое оружие мог он найти в своем таланте, данном ему совершенно для других целей? Какие практические доводы были в его распоряжении, кроме сказочек, аллегорий, кислого тона, грустного колорита, тонких намеков, сухих рассуждений от авторского лица, по существу своему составляющих недостаток в художественном создании? В ряду писателей, борющихся и двигающих современными идеями, художник-дидактик мог быть не чем иным, как сказочником для неразвитого люда, обличителем неправды посредством кукиша, показанного в кармане. В тесной сфере протестующего обличителя он был сперва жалок, а потом смешон даже. Для художника может существовать только один протест - гордое молчание. Для художника нет малой войны и мелких стратагем публициста. Пока слово его может раздаваться в сфере искусства, оно должно быть вполне независимо, в этом самом независимом слове и доля, и заслуга, и значение художника. Пусть это слово стоит на такой высоте, чтоб минута, когда оно принуждено будет умолкнуть, показалась всему обществу страшною, бедствие предвещающею минутою. Полумер тут быть не может, и во всякой мелкой борьбе художника с гнетущей его силою кроется грустное, мизерное и ничем не извиняемое ребячество.
     Кончая наше отступление, возвращаемся к ретроградности Островского.
     Очень ясно после всего нами сейчас сказанного, что писателю, которого сил хватило на два таких произведения, как "Свои люди - сочтемся" и "Бедная невеста", положение художника-публициста не могло даже казаться стеснительным, а было попросту невозможным положением. Чем писатель сильнее, тем он всестороннее, а могучий талант Островского видимо должен был развиваться во все те стороны, где только жила житейская правда и житейская поэзия. Питаться одним, заранее избранным и указанным материалом это дарование не имело права, не унизив себя, не изменив своему призванию. Когда некоторые, по-своему благонамеренные, старцы после шума, произведенного первой комедией Островского, говорили ее автору: "Бросьте эти темные стороны жизни, изображайте нам добрых людей посреди радостей и довольства", - такая речь не могла возбудить в авторе ни гнева, ни даже насмешки, он, конечно, принял ее за фразу из японского языка, за отрывок из "Магабараты"8, короче сказать, за нечто непонятное и к делу не подходящее. Точно так же и советы по-своему благонамеренных юношей, говоривших: "Изображайте нам одну отрицательную сторону того общества, которое неправо относительно нас всех", - должны были показаться ему не советом, а набором слов, нисколько до него не касающихся. По непреложному и тайному закону своего дарования Островский почувствовал поэзию, в известном ряде светлых явлений русской жизни и, раз ее почувствовав, не отступил от ее воплощения, только что начатого в третьей комедии и увенчавшегося успехом в четвертой. Это было его право, скажем более, его прямая обязанность; уклонение от нее было бы слабостью, уступкой времени, а уступка времени, необходимая и полезная в публицистике, - верная погибель для художника. Вместе с правом всестороннего творчества Островский имел другое право, право всякого честного писателя, право не быть осуждаемым по одним догадкам. Благонамеренным старцам он мог смело сказать: "На каком моем выражении, на какой моей идее строите вы обвинение касательно преднамеренного пасквиля на часть русского общества?" Благонамеренным юношам он должен был ответить: "Из какого лица, из какого вывода, из какого драматического положения в моих трудах выводите вы заключение о том, что я поблажаю порокам общества или братаюсь с его безобразными сторонами?" Не признать такого оправдания можно было только поправши вековые, незыблемые законы искусства, признавши все крайности социальной дидактики, а мы уже видели, что вся масса пишущих и мыслящих людей в современной нашей литературе не признала ни одной из сказанных крайностей.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ]

/ Критика / Островский А.Н. / Разное / Гроза Островского


Смотрите также по разным произведениям Островского:


2003-2019 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis