Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Критика / Гончаров И.А. / Обломов / Гончаров и его Обломов

Гончаров и его Обломов [1/3]

  Скачать критическую статью

    Автор статьи: Анненский И.Ф.

    Перед нами девять увесистых томов (1886-1889)1, в сумме более 3500 страниц, целая маленькая
    библиотека, написанная Иваном Александровичем Гончаровым. В этих девяти томах нет ни писем,
    ни набросков, ни стишков, ни начал без конца или концов без начал, нет поношенной дребедени:
    все произведения зрелые, обдуманные, не только вылежавшиеся, но порой даже перележавшиеся.
    Крайне простые по своему строению, его романы богаты психологическим развитием содержания,
    характерными деталями; типы сложны и поразительно отделаны. "Что другому бы стало на десять
    повестей, - сказал Белинский еще по поводу его "Обыкновенной истории", - у него укладывается в
    одну рамку" 2. В других словах сказал то же самое Добролюбов про "Обломова" 3. Во
    "Фрегате Паллада" есть устаревшие очерки Японии и южной Африки, но, кроме них, вы не найдете
    страницы, которую бы можно было вычеркнуть. "Обрыв" задумывался, писался и вылеживался 20 лет.
    Этого мало: Гончаров был писатель чисто русский, глубоко и безраздельно национальный. Из-под его
    пера не выходило ни "Песен торжествующей любви" 4, ни переводов с испанского или гиндустани.
    Его задачи, мотивы, типы всем нам так близки. На общественной и литературной репутации Гончарова
    нет не только пятен, с ней даже не связано ни одного вопросительного знака.
    
    Имя Гончарова цитируется на каждом шагу, как одно из четырех-пяти классических имен, вместе с
    массой отрывков оно перешло в хрестоматии и учебники; указания на литературный такт и вкус Гончарова,
    на целомудрие его музы, на его стиль и язык сделались общими местами. Гончаров дал нам бессмертный
    образ Обломова.
    
    Гончаров имел двух высокоталантливых комментаторов 5, которые с двух различных сторон выяснили
    читателям его значение; наконец, от появления последней крупной вещи Гончарова прошло 22 года
    и... все-таки на бледно-зеленой обложке гончаровских сочинений над глазуновским девизом 6
    напечатаны обидные для русского самосознания и памяти покойного русского писателя слова:
    Второе издание.
    
    Эти мысли пришли мне в голову, когда я недавно перечитал все девять томов Гончарова и потом опять
    перечитал...
    
    Так как причин этому явлению надо искать не в Гончаровском творчестве, а в условиях нашей общественной
    жизни, то я и не возьмусь теперь за выяснение их. Меня занимает Гончаров.
    
    Гончаров унес в могилу большую часть нитей от своего творчества. Трудно в сглаженных страницах,
    которые он скупо выдавал из своей поэтической мастерской, разглядеть поэта. Писем его нет, на
    признания он был сдержан. В Петербурге его знали многие, но как поэта почти никто. На старости лет,
    в свободное от лечения время, напечатал он "Воспоминания". Кто не читал их?
    
    Ряд портретов, ряд прелестных картин, остроумные замечания, порой улыбка, очень редко вздох, - но,
    в общем, разве это отрывок из истории души поэта? Нет, здесь лишь обстановка, одна материальная
    сторона воспоминаний: из-за всех этих Чучей, Углицких, Якубовых 7 совсем не видно поэта-
    рассказчика, что он думал, о чем мечтал в те далекие годы. Рассказывая про университет, он даже не
    говорит я, а мы, рассказывает не Гончаров, а один из массы студентов.
    
    Лиризм был совсем чужд Гончарову: не знаю, может быть, в юности он и писал стихи, как Адуев младший,
    но, в таком случае, вероятно, у него был и благодетельный дядюшка, Адуев старший, который
    своевременно уничтожал эту поэзию. Вторжения в свой личный мир он не переносил: это был поэт-мимоза.
    К голосу критики, положим, он всегда прислушивался, но требования его от критики были очень
    ограниченны. "Ni exces d'honneurs, ni exces d'indignites" {Никаких излишеств - ни в похвале, ни в
    порицании (фр.).}. Сам он рассказывает, что в отрывках читал в кружке друзей первые части "Обрыва"
    8 но на это, конечно, нельзя смотреть иначе, как на художественный прием; замечания, советы, мнения
    чутких и образованных друзей помогали ему в трудной работе объективирования.
    
    Прочитайте те страницы, которые он предпослал 2-му изданию "Фрегата Паллада" и его "Лучше поздно,
    чем никогда", - есть ли в них хоть тень гоголевского предисловия к "Мертвым душам" или тургеневского
    "Довольно": ни фарисейского биения себя в грудь, ни задумчивого и вдохновенного позирования
    - minimum личности Гончарова.
    
    Итак, личность Гончарова тщательно пряталась в его художественные образы или скромно
    отстранялась от авторской славы. Как подсмеивался сам поэт над наивными стараниями критиков
    открыть, в ком он себя увековечил: в старшем или в младшем Адуеве, в Обломове или в Штольце.
    
    В последующих страницах я попытаюсь восстановить черты если не личности, то литературного
    образа Гончарова...
    
    Гончаров жил и творил главным образом в сфере зрительных впечатлений: его впечатляли и привлекали
    больше всего картины, позы, лица; сам себя называет он рисовальщиком, а Белинский чрезвычайно
    тонко отметил, что он увлекается своим уменьем рисовать 9. Интенсивность зрительных впечатлений,
    по собственным признаниям, доходила у него до художественных галлюцинаций. Вот отчего описание
    преобладает у него над повествованием, материальный момент над отвлеченным, краски над звуками,
    типичность лиц над типичностью речей.
    
    Я понимаю, отчего Гончарову и в голову никогда не приходила драматическая форма произведений.
    
    Островский, наверное, был более акустиком, чем оптиком; типическое соединялось у него со словом -
    оттуда эти характеристики в разговорах. Оттуда эта смена явлений, живость действия, преобладающая
    над выпуклостью изображений.
    
    Площадный синкретизм нашего времени вмазал в драматическую форму "Мертвые души" и "Иудушку",
    но едва ли бы чья пылкая фантазия отважилась создать комедию из жизни Обломова.
    
    Вспомните эти бесконечные и беспрестанные гончаровские описания наружности героев, их поз, игры
    физиономий, жестов, особенно наружности; припомните, например, японцев или слуг: они стоят перед нами
    как живые, эти Захары, Анисьи, Матвеи, Марины. Во всякой фигуре при этом Гончаров ищет характерного,
    ищет поставить ту точку, которая, помните, так прельщала Райского в карандашных штрихах его учителя.
    Гончаров далеко оставил за собою и точные описания Бальзака или Теккерея и скучные "перечни" Эмиля
    Золя...
    
    Живет ли человек в своем творчестве больше зрительными или слуховыми впечатлениями, от этого, мне
    кажется, в значительной мере зависит характер его поэзии. Зрительные впечатления существенно
    отличаются от слуховых: во-первых, они устойчивее; во-вторых, раздольнее и яснее; в-третьих, они
    занимают ум и теснее связаны с областью мысли, тогда как звуковые ближе к области аффектов и
    эмоций. Преобладание оптического над акустическим окрасило в определенный цвет все гончаровское
    творчество: образы его осязательны, описания ясны, язык точный, фраза отчеканена, его действующие
    лица зачастую сентенциозны, суждения поэта метки и определенны; музыки, лиризма в его описаниях
    нет, тон рассказа, в общем, поразительно однообразен, неподвижные, сановитые фигуры вроде
    Обломова, бабушки, ее Василисы Гончарову особенно удавались. Сентиментализм он осмеял и осудил еще
    в начале своего творчества 10; мистицизм был ему чужд, его герои даже не касаются религиозных
    вопросов. Страсть не дается его героям. Вспомните, как Райский все только ищет и ждет страсти. Любовь,
    страх и другие аффекты, конечно, ближе связаны с музыкой, чем с живописью или скульптурой. И
    живопись, и скульптура уходят в познание и в существе своем холодны, зрительные впечатления,
    решительно преобладая в душе, занимают наблюдательный ум и служат как бы противовесом для
    резких чувств и волнений. В этом отношении есть в "Обрыве" одно характерное место. Речь идет об
    умершей Наташе, пишет Райский:
    
    Слезы иссякли, острая боль затихла, и в голове только осталась вибрация воздуха от свеч, тихое пение,
    расплывшееся от слез лицо тетки и безмолвный судорожный плач подруги.
    
    Картина пережила острое чувство скорби.
    
    Так называемый художественный объективизм, это sine ira et studio {Без гнева и пристрастия (лат.).},
    которым Гончаров так гордился, есть в действительности лишь резкое и решительное преобладание
    в его поэзии живописных элементов над музыкальными.
    
    Надо разобраться в этом понятии объективного творчества. Это вовсе не безразличность в поэтическом
    материале, какою щеголяет, например, флоберовская школа. Гончаров был, в сущности, весьма
    разборчив в своих впечатлениях, тем более в образах, и потому как поэтическая индивидуальность
    безусловно определеннее и Тургенева, и Достоевского, и многих русских писателей. Его мозг не был
    фонографом, а творческий ум "все освещающим фонарем", и если анализирующая мысль его терпеливо
    распутывала хитрую и живую ткань из добра и зла, отсюда отнюдь не следует, что он был для русской
    жизни дьяком "в приказе поседелым" 11.
    
    Гончаров вообще рисовал только то, что любил, т. е. с чем сжился, к чему привык, что видел не раз, в
    чем приучился отличать случайное от типического. Между ним и его героями чувствуется все время
    самая тесная и живая связь. Адуева, Обломова, Райского он не из одних наблюдений сложил, - он их
    пережил. Эти романы - акты его самосознания и самопроверки. В Адуеве самопроверка была еще
    недостаточно глубока; в Райском самопроверочные задачи автора оказались слишком сложны. Обломов -
    срединное и совершеннейшее его создание. Скупой на признания, Гончаров все же роняет в своем
    "Лучше поздно" 12 следующие знаменательные слова (речь идет об отзыве Белинского об его
    "Обыкновенной истории"): "...что сказал бы он об "Обломове," об "Обрыве", куда уложилась и вся моя,
    так сказать, собственная и много других жизней?" - Гончаров писал только то, что вырастало, что
    созревало в нем годами. Оттого у него так много героев и эти герои так единообразны. Кто не согласится,
    что Обломов глубже и теснее связан с Гончаровым, чем Санин или Лаврецкий с Тургеневым? У Тургенева
    это связь настроений, у Гончарова - натур. Никто не станет спорить, что есть в романах нашего поэта
    и манекены, сочиненные люди. Он это и сам первый признавал: и граф в "Обыкновенной истории", и
    Беловодова, и Наташа в "Обрыве" сочинены, Тушин сочинен и Штольц придуман. Но ведь эти фигуры и
    не просятся в художественные перлы: на лайке своих кукол поэт не рисует ни синих жилок, ни
    характерных морщинок. Цель их присутствия в романах ясна до обнаженности: то мысль поэта ищет
    антитезы (Штольц, Аянов), то поэт вглядывается в мерцающий вдали огонек, стараясь разгадать его
    очертания (Тушин), то план романа требует известного замещения (граф).
    
    Подлинности гончаровского творчества, по-моему, эти манекены не мешают; напротив, оттеняют ее.
    Гончарову было положительно чуждо обличительное, тенденциозное творчество: он не написал бы ни
    "Взбаламученного моря" 13, ни "Некуда" 14, ни "Бесов", ни даже "Нови" 15. В противоположность
    Тургеневу, который не мог допустить и мысли о том, что он, Тургенев, не понимает новых течений жизни,
    и Достоевскому, который чувствовал себя призванным пророком-обличителем современных недугов,
    Гончаров всегда запаздывал со своими образами именно потому, что слишком долго их переживал или
    передумывал. За Райским, человеком 40-х годов, которого он выдал в 1869 г., он просмотрел 60-е годы, и
    в Марке дал какую-то наивную, почти лубочную карикатуру.
    
    Гончаров особенно любил рисовать симпатичные явления: как хороши его Фадеев, Обломов, Марфинька,
    Вера, бабушка. Райский, Захар, Матвей и насколько уступают им Тарантьев, Тычков, Полина Карповна,
    Марк. Зло ему вообще меньше удается в образах. Отрицательные явления жизни, животное или зверь в
    человеке вызывают в поэтах разного типа совершенно различные отзвуки: для Достоевского
    изображение зла есть только средство сильнее выразить исконное доброе начало в человеческой душе.
    Его поэтический путь - это путь водолаза: на отдаленных душевных глубинах, куда мы с ним
    спускаемся, часто теряется самое представление о пороке - вы не различите порой в его психическом
    анализе Свидригайлова от Раскольникова, Ивана Карамазова от Смердякова.
    
    Достоевский был особенно смел в изображении зла, и именно чтоб показать его исконное бессилие.
    Кому не бросалась в глаза его наклонность выставлять своих героев и героинь не только в самых
    непривлекательных костюмах публичных женщин, убийц, шулеров и т. п., но придумывать специально
    гнуснейшие положения, ядовитейшие козни и среди них заставлять людей с затемненной совестью
    обнаружить присутствие высшего начала, бога в их душе. Вспомните сцену Дмитрия с Катериной Ивановной,
    Свидригайлова с Дунечкой. Другой путь - это известный путь от Ювенала 16 Персия 17 до Барбье
    18, Пруса 19, Салтыкова. Он достаточно иллюстрирован, и я на нем не останавливаюсь. Третьим
    путем шел у нас Писемский: пессимист и циник по натуре, он холодно и серьезно разбирает перед нами
    все мелочное, завистливое в человеке, вещей душевный сор: это его не пугает, потому что он ничего
    более и не ожидает встретить. Путь этот отмечен гением Золя. Четвертый путь имеет наиболее
    представителей в Англии: это диккенсовский оптимизм с наказанным, обузданным злом, без всякой
    грязи, с мягкой, вдумчивой обрисовкой характеров. К этому типу примыкало и творчество Гончарова.
    Я уже говорил, что Гончаров был разборчив на впечатления. Душа его точно свертывалась от
    прикосновения к темным сторонам жизни. Зато упорно и прочно нарастали в ней приятные впечатления,
    и из них медленно и грузно слагались его скульптурные образы. Это была осторожная, флегматичная
    и консервативная натура. Созерцатель по преимуществу, Гончаров и дорожил особенно обстановкой
    созерцания: к новой жизни он не спешил, не ввязывался в мир непривычных ощущений, но зато
    держался цепко за любимые впечатления; он бережно выбирал их из наплывающей отовсюду жизни,
    созидал из них приятную для себя обстановку и углублял свой поэтический запас новыми
    наслоениями. Под экватором и в светской гостиной - все равно - Гончаров ищет не новых ощущений:
    он лишь соглашает свои привычные впечатления с новыми и смотрит, как это старое выглядит под
    новым солнцем. В долгом плавании, среди беспрерывно сменявшихся горизонтов, Гончаров нигде
    не дает необычному и изумительному затереть в душе близкое, покорить душу силой своей красоты и
    оригинальности. Он цепко держится и на океане за свой русский мирок: дед, каюта, вестовой,
    купающиеся матросы, щи. Вспомните, как легко и охотно переходит Гончаров от чужеземных картин
    к своим (он их всегда возит в сердце, и они у него вечно просятся под перо): пусть порой чуется вам и
    насмешка, и поучение, а все же у берегов Англии кисть поэта с любовью рисует русский помещичий быт;
    говоря об испанской лени, он вспоминает и русскую и рад бы их сочетать: что бы, мол, вышло? Или
    припомните отрывки из его письма с мыса Доброй Надежды:
    
    "Смотрите, - говорили мы друг другу, - уже нет ничего нашего, начиная с человека, все другое: и человек,
    и платье, и обычай. Плетни устроены из кустов кактуса и алоэ: не дай бог схватиться за куст - что
    наша крапива!.."
    
    И камень не такой, и песок рыжий, и травы странные: одна какая-то кудрявая, другая в палец толщиной,
    третья бурая, как мох, та дымчатая. Пошли за город по мелкому и чистому песку на взморье: под ногами
    хрустели раковинки. - "Все не наше, не такое", - твердили мы, поднимая то раковину,то камень. Промелькнет
    воробей - гораздо наряднее нашего, франт, а сейчас видно, что воробей, как он ни франти. Тот же лет, те
    же манеры и так же копается, как наш, во всякой дряни, разбросанной по дороге. И ласточки, и вороны
    есть, но не те: ласточки серее, а ворона чернее гораздо. Собака залаяла, и то не так, отдает чужим, как
    будто на иностранном языке лает.
    
    Или встречаются они с черной женщиной.
    
    В самом деле - баба. Одета, как наши бабы; на голове платок, около поясницы что-то вроде юбки, как у
    сарафана, и сверху рубашка; и иногда платок на шее, иногда нет 20.
    
    Если требования в плане романа - это "сознательное" творчество, которого он так чурался, - натолкнут
    его на чуждый мир, он вяло тянет нить романа и потом сознается сам (например, говоря о начале
    "Обломова" и "Обрыва"), что пришлось выдумывать, сочинять, и смиренно склоняет голову под
    заслуженные упреки 21. От салонного разговора графа в "Обыкновенной истории" он рад перейти
    к деревенскому ужину с беседой о поросенке и огурце; от умных разговоров Обломова с чиновниками
    и литераторами - к лежанке Захара, которая уходит корнями, может быть, еще в детские впечатления.
    Его тяготит гостиная Беловодовой, но как развертывается художник, уйдя из этой гостиной в сад Татьяны
    Марковны Бережковой, на крутизны нагорного волжского берега, к Марфинькиным утятам, к желтоглазой
     Марине и деревенскому джентльмену Титу Никонычу, в котором он с любовью рисовал самый дорогой
    образ из своего детства и юности.
    
    Но Гончаров был не только бессознательный, инстинктивный оптимист: оптимизм входил в его поэтическое
    мировоззрение.
    
    Высказывать своих мыслей в отвлеченной форме Гончаров не любил. Он искал, чтобы эти мысли вросли в
    образ. Начнет писать критическую статью об игре Монахова в "Горе от ума" 22, а рука рисует абрис
    Чацкого; хочет высказать свое мнение о Белинском 23, а пишет его портрет. Зато действующие
    лица Гончарова несомненно часто высказывают его мысли.
    
    В 1-й части "Обломова" герой разражается следующей тирадой против обличений в поэзии; разговаривает
    он с литератором Пенкиным.
    
    - Нет не все! - вдруг воспламенившись, сказал Обломов. - Изобрази вора, да и человека тут же не забудь.
    Где же человечность-то? Вы одной головой хотите писать! - почти шипел Обломов, - вы думаете, что для
    мысли не надо сердца. Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб
    поднять его, или горько заплачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нем
    самого себя и обращайтесь с ним, как с собой, - тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову... -
    сказал он, улегшись снова покойно на диван...
    
    Или дальше:
    
     - Извергнуть из гражданской среды! - вдруг заговорил вдохновенно Обломов, встав перед Пенкиным, -
    это значит забыть, что в этом негодном сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный
    человек, но все человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете из круга человечества,
    из лона природы, из милосердия божия? - почти крикнул он с пылающими глазами.
     - Вон куда хватили! - в свою очередь с изумлением сказал Пенкин. Обломов увидел, что он далеко
    хватил. Он вдруг смолк, постоял с минуту, зевнул и медленно лег на диван.
    
    Эти мысли теоретически развил потом Гончаров в статье "Лучше поздно,
    чем никогда".
    
    Тонкая художественная работа приучила Гончарова быть осторожным и деликатным с "человеком",
    а его творчество прежде всего стремилось к познанию и справедливости. Лучшею характеристикой его
    деликатного обращения с человеческой личностью могут служить "Заметки о Белинском".
    
    Рассказывает он, например, как Белинский напал на него из-за Жорж Санд.
    
     - Вы немец, филистер, а немцы ведь это семинаристы человечества! -
    прибавил он.
     - Вы хотите, чтоб Лукреция Флориани, эта женственная страстная натура,
    обратилась в чиновницу.
    
    Разумеется, Гончаров ничего подобного не говорил; он восставал только против сравнения Лукреции
    с богиней.
    
    Посмотрите рядом с этим, как объясняет Гончаров часто обидные парадоксы и резкие приговоры Белинского.
    
    Ему снился идеал женской свободы, он рвался к нему, жертвуя подробностями" впадая в натяжки
    и противоречия даже с самим собою, лишь бы отстоять этот идеал, чтобы противные голоса не заглушили
    самого вопроса в зародыше.
    
    А вот воспоминания о спорах с Белинским:
    
    Я не раз спорил с ним, но не горячо (чтоб не волновать его), а скорее равнодушно, чтоб только вызвать его
    высказаться, - и равнодушно же уступал. Без этого спор бы никогда не кончился или перешел бы в задор,
    на который, конечно, никто из" знавших его никогда умышленно бы не вызвал.
    
     Или вспомните, какою тонкой и дружеской кистью он обрисовал самолюбие Белинского:
    
     Как умно и тонко высказывалось оно [самолюбие] у Белинского - именно в благодарной симпатии к
    почитателям его силы... 24
    
     Но все это говорилось по поводу исключительной натуры. Заглянем; в среду людей более
    обыкновенных.
    
    В его воспоминаниях на первом плане стоит симпатичная фигура Якубова, его крестного отца и воспитателя.
    В эту личность уходят корни гончаровской поэзии и мировоззрения: здесь он полюбил это гармоническое
    соединение старого с новым; здесь прельщала и любовь к знанию, и гуманность, и джентльменство, и
    независимость, и снисходительность к людским недостаткам, и величавое спокойствие.
    
    По-видимому, здесь место для некоторой идеализации, для этой лирической дымки. Нет, Гончаров осторожен
    с "человеком", его симпатия и любовь к человеку оскорбилась бы от прикрас. И вот на Якубова
    льются лучи гончаровского юмора.
    
     - Человек побежит в обход по коридору доложить - "Владимир Васильевич", скажет он, или: "граф Сергей
    Петрович". Якубов вместо ответа энергически молча показывает человеку два кулака.
    
    Между тем гость входит сам:
    
     - А! граф Сергей Петрович, милости просим! - радушно приветствует его моряк, - садитесь вот здесь!
    Эй, малый! - крикнет человеку, - скажи, чтоб нам подали закуску сюда, да позавтракать что-нибудь.
    
     Или дает он крестнику белые перчатки для бала.
    
     - Да это женские, длинные, по локоть, - сказал я, - они не годятся!
     - Годятся, вели только обрезать лишнее, - заметил он.
     - Да откуда они у вас?
     - Это масонские, давно у меня лежат: молчи, ни слова никому! - шептал он, хотя около нас никого не было.
    
     Характерно для творчества самого Гончарова отношение Якубова к взяточникам:
    
     - Хапун, пострел! - говорил Якубов при встрече с таким судьей и быстро перекидывался на другую
    сторону линейки, чтоб не отвечать на поклон.
    
    
    Мастерски очерчена в воспоминаниях Гончарова фигура губернатора Углицкого: жаль, что эскиз так
    эскизом и остался и не вошел в крупное произведение.
    
    Для характеристики гончаровского отношения к людям всего интереснее следующее место в обрисовке
    Углицкого. Речь идет о рассказах Углицкого:
    
     - Иногда я замечал при повторении некоторых рассказов перемены, вставки. Оттого полагаться на
    фактическую верность их надо было с большой оглядкой. Он плел их, как кружево. Все слушали его с
    наслаждением, а я, кроме того, и с недоверием. Я проникал в игру его воображения, чуял, где он говорит
    правду, где украшает, и любовался не содержанием, а художественной формой его рассказов.
    
    Он, кажется, это угадывал и гнался не столько за тем, чтобы поселить в слушателе доверие к подлинности
    события, а чтобы произвести известный эффект - и всегда производил 25.
    
    Гончаров не очернил Углицкого: благодаря своему вдумчивому отношению к людям и справедливости он
    дал нам возможность выделить эту индивидуальность из десятка подобных Углицких.
    
    В какую живую ткань далее в рассказе того же Углицкого из его молодости перемешано доброе и злое.
    Два закадычных приятеля устроили взаимные сюрпризы: один проиграл деньги, присланные другому из
    дому, где они были еле-еле сколочены, другой заложил в отсутствие приятеля все его ценные вещи,
    и оба простили друг другу.
    
    Сколько в этом наивном коммунизме перемешалось и пошлого, и высокого, и как деликатно разбирает
    перед нами поэт эти нити. Говоря о Белинском, Гончаров прилагает к нему слова George Sand:
    "On ne peut savoir tout, il faut se contenter de comprendre" {Жорж Санд: "Нельзя знать все, достаточно
    понимать" (фр.).}.
    
    Не были ли эти слова и его собственным девизом? Гончаров любил покой, но это не был покой ленивца
    и сибарита, а покой созерцателя. Может быть, поэт чувствовал, что только это состояние и дает ему
    возможность уловить в жизни те характерные черты, которые ускользают в хаосе быстро сменяющихся
    впечатлений. Такой покой любил и Крылов. Он переживал в нем устои своих образов.
    
    Посмотрите на портрет Гончарова. У него то, что немецкие физиономисты (напр., Piderit 26
    "Mimik u. Physiognomik", Detmold 1886, 64, 186) называют Schlafriges Auge {Заспанными глазами
    (нем.).}. Это лицо созерцателя по преимуществу. Два раза - в Райском-ребенке и старике Скудельникове
    - поэт дает нам заглянуть в область созерцательных натур.
    
    Вот неопытный созерцатель-ребенок:
    
     ...он прежде всего воззрился на учителя, какой он, как говорит, как нюхает табак, какие у него брови,
    бакенбарды; потом стал изучать болтающуюся на животе его сердоликовую печатку, потом заметил, что
    у него большой палец правой руки раздвоен посередине и представляет подобие двойного ореха. Потом
    осмотрел каждого ученика и заметил все особенности: у одного лоб и виски вогнуты в середину головы,
    у другого мордастое лицо далеко выпятилось вперед, там вон у двоих, увидал у одного справа, у другого
    слева, на лбу растут волосы вихорком и т. д., всех заметил и изучил - как кто смотрит. Один с
    уверенностью глядит на учителя, просит глазами спросить себя, почешет колени от нетерпения, потом
    голову. А у другого на лице то выступает, то прячется краска: он сомневается, колеблется. Третий
    упрямо смотрит вниз, пораженный боязнью, чтоб его не спросили. Иной ковыряет в носу и ничего не
    слушает. Тот должен быть ужасный силач, а этот черненький - плут; и доску, на которой пишут задачи,
    заметил, даже мел и тряпку, которою стирают с доски. Кстати, тут же представил и себя, как он сидит,
    какое у него должно быть лицо, что другим приходит на ум, когда они глядят на него, каким он им
    представляется?
     - О чем я говорил сейчас? - вдруг спросил его учитель, заметив, что он рассеянно бродит глазами по
    всей комнате.
     К удивлению его, Райский сказал ему от слова до слова, что он говорил,
     - Что же это значит? - дальше спросил учитель. Райский не знал: он так же машинально слушал, как и
    смотрел, и ловил ухом только слова.
    
    Для творчества Гончарова такая впечатлительность была определяющей силой.
    
    Но здесь нет еще настоящего созерцания.
    
    Вспоминается рядом тот некрасивый, но характерный портрет, который он с такой самоотверженной
    объективностью нарисовал с самого себя в беллетристе Скудельникове:
    
     Сосед их, беллетрист Скудельников, как сел, так и не пошевелился в кресле, как будто прирос
    или заснул. Изредка он поднимал апатичные глаза, взглядывал на автора и опять опускал их. Он,
    по-видимому, был равнодушен и к этому чтению, и к литературе - вообще ко всему вокруг себя...
    
    Скудельников молчал все время, но зато он казался единственным созерцателем и наблюдателем:
    он выбрал из окружающего все впечатления, какие стоило получить, дополнив, подчеркнув или
    усилив ими те типические представления, которые он получал раньше из светских гостиных и из
    литературных кружков.
    
    В Скудельникове, этой смешной, точно гипнотизированной фигуре мы видим своего рода приспособление
    очень впечатлительного человека, который живет главным образом созерцанием. В душе его в это
    время, верно, происходит сложная работа, идет подбор впечатлений в уме: путем апперцепции
    дополняются и видоизменяются те комбинаторные представления, которые мы привыкли называть
    типами. Покой здесь - необходимое условие: ажитация, позирование, развлечение, собственное
    активное участие в сцене - все это должно повредить поэтическому творчеству на первой его ступени.
    
    Гончаров говорил, что типы давались ему почти даром. Не эту ли невидную работу созерцания называл
    он даром. Не оттого ли и писал он сравнительно редко и писать начал поздно, что не всегда была
    под рукой правильная обстановка. Не одна служба да развлечения мешали; молодость мешала, избыток
    сил мешал созерцанию, а значит, и творчеству.
    
    Пойдем дальше.
    
    Гончаров не любил слишком сильных впечатлений. Океан он честит и скучным, и соленым, безобразным
    и однообразным.
    
    Вслед за ослепительной картиной жирной тропической природы, покидая Анжерский рейд, он говорит:
    
     Прощайте, роскошные, влажные берега, дай бог никогда не возвращаться под ваши деревья, под
    жгучее небо и на болотистые пары! Довольно взглянуть один раза жарко и как раз лихорадку схватишь.
    
    У него совсем нет картин болезни: его поэзии, чуждой всего резкого, не знакомы ни жгучие страдания,
    ни резкие порывы. Он проходит без описания горячку Обломова, она приходится в промежутке между
    двумя частями романа. Болезнь Веры так легко разрешается благотворным появлением бабушки. Но едва
    ли зато какой-нибудь русский романист так хорошо, так тонко обрисовал мнительность, эту болезнь
    воображения. Для Тита Никоновича мнительность стала почти содержанием жизни, и Обломов все
    носится с своим ожирением сердца. Печаль, эту болезнь души, Гончаров любит смягчать, чтоб она была


Добавил: feeshKa

  Сохранить

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ]

/ Критика / Гончаров И.А. / Обломов / Гончаров и его Обломов


Смотрите также по произведению "Обломов":


2003-2019 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis